[Начальная страница] [Карта сервера] [Форумы] [Книга гостей] [Актуальные темы] [История и современность]

Книги Валерия Писигина

Валерий Писигин

Эхо пушкинской строки

"Октябрь, №6, 1998 год

[0] [1] [2] [3]


В начале 30-х годов Пушкин перед одной
женщиной цитировал Шатобриана: “Если б я
мог еще верить в счастье, я бы искал его в
единообразии житейских привычек”.
А. О. Смирнова.
Записки, дневники, воспоминания.

Введение

В середине мая мне позвонил приятель — главный редактор одного московского еженедельника — и предложил написать очерк о праздновании грядущей 198-й годовщины со дня рождения А. С. Пушкина. Читателям надо было рассказать о том, как отмечают пушкинский день рождения в провинции. Не в Москве или Питере и не в Михайловском, куда ежегодно съезжаются пушкинисты со всего света, а где-нибудь в стороне, где Пушкин хоть и бывал, но не так чтобы очень.

— Нам пришло приглашение из Торжка,— сказал редактор.— Оказывается, там они уже много лет отмечают день рождения Пушкина, и, судя по приглашению, ожидается грандиозный праздник, в деревне... Ты ведь уже писал о Торжке.

— Так ведь я писал о состоянии дел в пожарной промышленности. При чем здесь Пушкин? Да и не разбираюсь я в Пушкине.

— А кто в Пушкине “разбирается”?

— Есть пушкинисты, специалисты, исследователи, зачем меня на такое толкать?

Но редактор мои доводы не принимал. Он говорил, что именно “дилетантский взгляд постороннего человека” и есть сегодня самое ценное, что пушкинисты надоели, ничего нового они уже сказать не могут, люди читают лишь то, что им доступно, а всякие исследовательские работы (он даже употребил ужасное слово “штудии”) отталкивают большинство читателей.

— Мы, пусть и еженедельник, но — газета! А газете наукообразные материалы не нужны, они раздражают, поэтому собирайся и поезжай. Дадим большие командировочные, и, между прочим, у нас приличные гонорары. За Пушкина, если получится, особенный выпишем, это я обещаю,— закончил редактор.

Не скрою, последний аргумент да еще возможность вырваться из шумной и душной столицы убедили меня ехать. В конце концов, думал я, выйдет статья, и забудут о ней на следующий день, так что особого гнева со стороны пушкинистов даже не удостоюсь. Одним словом, я согласился и в начале июня поехал в Торжок.

Побывал на пушкинском празднике, вернулся в Москву, и вскоре очерк был готов. Его благополучно напечатали, разумеется, изрядно сократив, но поместили на одной полосе с рекламой какой-то миниатюрной стиральной машины, которая,

как сказано в рекламном тексте, “может успешно разместиться в кармане

джентльмена”.

— Неужели нельзя было напечатать очерк о Пушкине без рекламы стиральной машины? — возмутился я.

— Да вы что! — ответили мне в редакции.— Благодаря рекламе мы живем, и, между прочим, Александра Сергеевича такое соседство не покоробило бы. Это, извините, быт, а быт — составная, если не главная, часть его творчества, о чем не мешало бы знать,— пристыдили меня.

Итак, очерк мой был напечатан и, как я предполагал, остался совершенно не замечен. Я уже почти забыл о нем, но спустя несколько месяцев мне (с подсказки моего хорошего приятеля) пришла мысль соединить все, что мною было собрано для очерка, и попытаться, уже не торопясь, подробно изложить. А материала оказалось собрано немало.

Дело в том, что, прознав о моем намерении, а я его не скрывал, самые разные люди, главным образом из Торжка, стали мне помогать. Они присылали вырезки из газет, краеведческую литературу, фотографии праздника, магнитофонные пленки с песнями и выступлениями, стихи местных поэтов и прочие материалы, так или иначе связанные с пушкинским праздником в Торжке, вообще с пребыванием Пушкина на тверской земле. Уже очерк мой был напечатан и я было приступил к следующей работе, а материалы все шли и шли.

Кроме того, упомянутый приятель решил меня подстраховать и свел со своим другом, большим знатоком Пушкина и книжного дела вообще, с тем, чтобы я, принимаясь за столь сложную и рискованную тему, кое-что прочитал и не допустил уж слишком больших глупостей и ошибок.

Здесь я должен рассказать об этом человеке. Зовут его Вячеслав Петрович, ему около шестидесяти лет, он лысоват и носит очки со стеклом страшной толщины. Эти очки служат, видимо, для того, чтобы просто смотреть, потому что когда Вячеслав Петрович берется за чтение, то закидывает очки себе на лоб, а текст буквально прислоняет к лицу. При этом он не водит глазами по тексту, как это делают все, а, наоборот, текстом водит перед глазами. Я такого еще не видел, но, говорят, что настоящие книжники только так и читают.

Вячеслав Петрович очень подвижен, даже шустр. Когда я впервые пришел к нему на работу, то застал его с тяжеленной кипой книг, которую он куда-то перетаскивал. А работает Вячеслав Петрович директором одной из старейших московских библиотек. Его кабинет представляет собой небольшую комнату с высоким потолком, и от пола до этого самого потолка все заставлено книгами. Всюду книги, книги, книги, а там, где их нет, стоит стол и несколько стульев, на которых тоже лежат стопки книг. Есть в кабинете и несколько портретов, один из которых сразу привлек мое внимание: фотография необыкновенно красивой женщины. Кто это такая и почему ее портрет в кабинете, спросить во время первой встречи я не рискнул.

Через два дня я вновь пришел к нему в библиотеку уже с надеждой получить советы, рекомендации и литературу, которые бы помогли мне при написании очерка. Вячеслав Петрович немедленно усадил меня за свой директорский стол, на котором уже лежала стопка подобранных книг.

— Зачем же меня на ваше место? — засмущался я от столь трепетного к себе отношения.

Вам говорят: “Садитесь сюда”,— значит, садитесь, и работайте, и не обращайте внимания на всякие мелочи... Вы Пушкиным занимаетесь! Не отвлекайтесь, начинайте просматривать книги, я сейчас приду.

Вячеслав Петрович исчез, а я принялся разглядывать книги, которых никогда прежде не видел.

Через некоторое время Вячеслав Петрович вернулся. Он принес еще одну стопку книг и небольшой продолговатый ящик, в котором хранились карточки с указанием книг о пребывании Пушкина в провинции.

— Вот вам каталог и книги из библиотеки: прочтете — сразу принесете, а эти,— Вячеслав Петрович указал на стопку, которую я только что просматривал,— забирайте с собой и можете не возвращать, они мои личные.

— Как это “не возвращать”?

— Да что же это такое? — возмутился Вячеслав Петрович и стал заталкивать книги в мой портфель.— Вам говорят: “Забирайте”,— значит, забирайте и не рассуждайте. Вы Пушкиным занимаетесь! Вам некогда обращать внимание на всякую ерунду!

Когда я, несколько озадаченный своим неожиданным перемещением в XIX век да еще нагруженный книгами, покидал кабинет Вячеслава Петровича, то все же спросил: кто эта женщина на фотографии?

— Это Тамара Карсавина,— ответил Вячеслав Петрович, вытаскивая из книжного шкафа фотопортрет великой балерины.— Возьмите его себе. Пригодится в вашей работе.

— Вот портрет Карсавиной я брать не стану! — решительно возразил я как раз в тот момент, когда Вячеслав Петрович уже упаковывал фотографию балерины, чтобы отдать мне.

— Ну, что за человек упрямый! — возмутился он пуще прежнего.— Берите, вам говорят, пусть он будет у вас, и не обращайте внимание на мелочи. Вы Пушкиным занимаетесь! Понимаете или нет?

Так я и ушел с портретом Карсавиной, сопровождаемый очень довольным Вячеславом Петровичем до самого выхода.

Почему-то припомнилось, как лет пятнадцать назад, проживая в глухой провинции, я, чтобы подработать, устроился художником-оформителем в соседний гастроном. Через неделю меня пригласила к себе в кабинет зам. директора, молча взяла мою сумку и стала заталкивать в нее дефицитные в ту пору мясные консервы, печень трески, копченую колбасу и, кажется, сгущенку. На мой удивленный и даже возмущенный вопрос: что все это значит? — зам. директора очень спокойно, не глядя на меня, ответила: “Так надо. Принесешь домой, скажут: “Спасибо”.

На самом деле она делала меня “своим” человеком в новом для меня гастрономическом мире.

Не боюсь кощунственных сравнений и аналогий, но точно так же “делал меня своим” Вячеслав Петрович. Только, слава Богу, не колбасой и сгущенкой, а книгами о Пушкине. И, знаете, я точно не вспомню, когда сильнее смущался: сейчас, в библиотеке, или тогда, в несчастном советском гастрономе...

И еще немного о мотивах, побудивших меня вернуться к очерку. Было одно важное обстоятельство, которое я до поры до времени от всех утаивал.

Как только стало известно о поездке в Торжок, я сразу же отправился к одному своему старшему другу за советом: на какие особенности пушкинского праздника следует обратить внимание? Друг мой, открою секрет, главный режиссер в одном знаменитом московском театре. На мою просьбу рассказать о Пушкине он почти не отреагировал, если не считать его ласковой сочувственной улыбки, дающей мне понять, что книжки читать надо было раньше. И тогда мне пришла мысль предложить ему поехать со мной. Я настоятельно рекомендовал ему, уже немолодому человеку, отдохнуть немного на природе, рядом с пушкинскими местами, принять участие в мероприятиях и даже выступить там. Я понимал, что присутствие Режиссера на пушкинском празднике было бы настоящим сюрпризом для его организаторов.

Режиссер сначала наотрез отказался: “Господь с вами! Какой Торжок! Работы непочатый край... Федора Михайловича репетируем”. Однако уже перед самым моим отъездом позвонил и согласился отправиться со мною, чтобы отвлечься, как он сказал, “от этих репетиций и от актеров, которые ни-и-чего не хотят понимать”.

— Я им говорю: “Господа! Это же Федор Михайлович! Надо внимательно относиться!” — а им хоть бы что... Ну что за страна! — жаловался в трубку Режиссер.— Ей-богу! Никто ничего не хочет делать. Хоть кол на голове теши!

— Значит, едем в Торжок! — обрадовался я.

— Ну давайте поедем в Торжок,— почти обреченно согласился Режиссер, но поставил условие: ни одна душа ни в Торжке, ни в Москве не должна знать, что он будет на пушкинском празднике. Едет он туда лишь для того, чтобы пару дней побыть на свежем воздухе и, что еще важнее, в тишине.

Таким образом, в поездку я отправился не один, и, хотя с утра до позднего вечера был занят встречами, все же о Пушкине мы говорили, и будет несправедливо, если мысли, высказанные Режиссером, останутся уделом лишь нас двоих.

Все это я рассказываю для того, чтобы вы знали, сколь серьезны мотивы, заставившие меня вернуться к работе над очерком. Заявив о своих намерениях и получив в ответ множество советов, рекомендаций, материалов, а главное, пробудив у друзей надежду и ожидания, я просто не имел права все это как-то оставить.

— Давай, пиши! Нам некогда, так хоть ты,— говорили мне.

— Но это же Пушкин! — пытался защититься я.— Это же опасно! Вдруг не получится?

— Ничего-ничего! Не боги горшки обжигают.

— Так то горшки, а здесь...— говорю я.

— А для Бога это все и есть горшки,— уверенно сказали мне.

Так что я был просто приговорен, и вот, спустя три месяца, собрал все материалы и, насколько хватило моих способностей, изложил их с тем, чтобы передать на суд читателей, без всякой надежды на снисхождение.

“СТРАНУ ТВЕРСКУЮ ПРОЕЗЖАЯ...”

Рано утром мы выехали в Торжок.

Беседа в пути не получилась, так как мой Режиссер задремал сразу же после выезда из Москвы. Удивительно, но он каким-то образом пробуждался, лишь когда мы проезжали мимо какой-нибудь церквушки, словно зная заранее, где они расположены. Тогда мой друг трижды крестился. Делал он это не спеша, не размашисто, и на последнем движении его рука задерживалась возле сердца.

Я же всю дорогу старался собраться с мыслями о Пушкине.

“Сколько же в нашей жизни всего пушкинского? — задавался я вопросом.— Вот памятники ему, которые сотворены так, чтобы поэт мог наблюдать за нами с легким укором и некоторой отстраненностью; вот расставленные по фойе театров, библиотекам, школам и музеям бюсты; вот бесчисленные портреты-штампы и просто силуэты с вытянутым лицом и кудрями, в которых сразу же угадывается Александр Сергеевич; вот центральные улицы и площади городов, названные в честь поэта, и даже город его имени; а еще: станции метро, заповедные места, музеи, парки, дома культуры, наверняка есть теплоход. А сколько мемориальных табличек на домах, где он бывал, сколько туристических маршрутов по пушкинским местам! А уж про “мероприятия” разные и говорить нечего. Вот и день рождения Александра Сергеевича объявлен официальным государственным праздником и выходным днем, все равно как 8 Марта. А сколько разных драматических спектаклей, опер и балетов? Не счесть. Все уже, кажется, сыграно, все спето, но нет, вновь и вновь обращаются к Пушкину, открывают что-то новое, доселе неведомое. А книги, исследования, монографии! Над всем этим работают “пушкинисты”, “пушкиноведы”, “исследователи жизни и творчества” и всякий раз что-то находят. Теперь вот еще и “непушкинисты” понадобились: “свежий взгляд”. Говорят, что тема неисчерпаемая. Только вот беда: о Пушкине сказать что-либо рискованнее, чем о самом Господе Боге, где очевидное невежество можно выдать за “святую простоту” или даже за “веру”, в то время как по отношению к Пушкину всякая простота — лишь очевидная глупость.

Но памятники, бюсты, книги — это, как говорится, “по-крупному”. Есть ведь еще мелочь разная — брелоки, значки, календари, блокноты, шкатулки с изображением поэта... Я в одном из городов видел троллейбус с изображением Александра Сергеевича на фоне номера телефона какой-то туристической фирмы. Пушкин окружает нас повсюду. Но не только внешне. В каждом из нас тоже так или иначе присутствует Александр Сергеевич. В одном — так, в другом — эдак, в ком-то меньше, в ком-то больше. И хотя грозят пушкинисты: дескать, нельзя с ним “совершать прогулки” да еще “на дружеской ноге”, но кто же слушает пушкинистов, когда сам поэт ясно дал понять, что будет еще до-олго любезен народу, и не только русскому. Вот он и любезен. А уж тут с поэтом у каждого свои личные взаимоотношения. У академика одни, у шофера — другие. И, кто из них больше любит Пушкина, неизвестно. Пушкин-то писал для всех... А этот Дантес — каков мерзавец!— вдруг воспылал я ненавистью к французу, нажал на газ и едва не создал аварийную ситуацию. Даже Режиссер в испуге проснулся.

— Что это с вами? — спросил он.

— Да вот,— говорю,— приехал, застрелил и уехал.

— Кто?

— Дантес... Одного француза прогнали вместе с армией, так они нам другого заслали, втихаря.

— Да Господь с вами! Вы лучше за дорогой следите и не о Дантесе думайте, а о Пушкине,— отругал меня Режиссер и через некоторое время опять задремал.

Но я и так думаю о Пушкине.

Один мой знакомый литератор всегда страшно ругал власти, буквально матом крыл. Особенно когда выпивал. Бывал в такие минуты сердитый, страшно смотреть. Но как только произносилось: “Пушкин”,— так его физиономия сразу же добрела, в глазах появлялась детская улыбка, а руки сами собой тянулись под стол, где мой приятель всегда хранил заветную бутылку. Почему?

Или, помню, в перерыве футбольного матча на первенство района в раздевалке тренер укорял одного из подопечных: мол, из выгодного положения промазал. А тот в ответ: “Я тебе что, Пушкин?” Казалось бы: где футбол и где Пушкин! Но нет, тренер сразу сник, замолчал. Действительно, только наш человек может так ответить, и только наш человек способен этот ответ понять. Ведь никому не придет в голову назвать другое имя, пусть самое значительное, даже Петра Первого и то не упомянут в таком случае.

Правда, бывает, что появляется какая-нибудь заметка или большая статья, где доказывается, что Пушкин вовсе не такой уж великий, что бывали у нас в России поэты посильнее, просто не до конца народом и критиками оцененные. Не стану спорить. Может, бывали и посильнее и писали лучше. Но, видимо, не совсем о том писали. Как написано, конечно, важно. Еще важнее — о чем. Иной поэт так слова зарифмует, что потом все восхищаются, особенно “пишущая братия”. Так это “пишущая братия”. А остальные? Пушкин же просто писал:

Добра чужого не желать

Ты, Боже, мне повелеваешь;

Но меру сил моих Ты знаешь —

Мне ль нежным чувством управлять?..

И все. Больше ничего не надо, чтобы привязать к себе. Или вот небольшой отрывок из его письма к своей Наталье:

“Милая моя женка, есть у нас здесь кобылка, которая ходит в упряжи и под верхом. Всем хороша, но чуть пугнет ее что на дороге, как она закусит поводья, да и несет верст десять по кочкам да оврагам — и тут уж ничем ее не проймешь, пока не устанет сама”.

Казалось бы, о чем речь! Чего уж тут особенного? Всего-то про кобылку... Но нет! Нам эта далекая и неизвестная кобылка почему-то дорога. Это как будто про нас Александр Сергеевич, про Россию, про нашу суть, про наш характер. Мы вот так же, чуть что — закусим поводья и, пока не споткнемся, не успокоимся. А едва успокоимся — давай опять скакать. И потом, согласитесь, как-то хорошо на душе становится, когда читаешь не про дрянь какую-то, а про такую вот кобылку, безмятежно скачущую по нашим кочкам да оврагам.

А вот иностранцы понимают Пушкина не до конца. Они могут любоваться им, даже восторгаться, но... Так же они любуются и природой нашей: восхищаются, ахают, выйдя с фотоаппаратом на какой-нибудь волжский утес, где вверху синее небо, внизу река, на горизонте лес, чуть в стороне — ветхая церковь. Но мы-то не столько любуемся природой нашей с рекою, лесом и церковью, сколько знаем, что находится там, за горизонтом, за этим лесом, какая там печаль, тоска, какая жизнь и какой быт, точнее — безбытность. Мы чувствуем за этими бесконечными синими далями судьбы людей, нищую, измученную и неменяемую страну, видим безутешный хоровод, слышим нескончаемую печальную песню, от которой даже у самых стойких наворачиваются слезы. Так, читая Пушкина, мы знаем, что за восторгом от встречи с безупречным стихом — известная лишь нам, русским, печаль и грусть, а если радость, то странная, понятная только нам...

Тем временем мы свернули с трассы налево и подъехали к санаторию “Митино”, в котором нас разместят на время праздника.

Как указывается в путеводителе, Митино — это бывшая усадьба помещиков Львовых. До начала 30-х годов ХIХ века рядом с Митиным проходила дорога из Петербурга в Москву, и каждый путешествующий мог любоваться быстрой и порожистой в этих местах Тверцой, густым сосновым лесом, а также самой усадьбой, благоустроенной по проекту выдающегося архитектора Н. А. Львова. В Митине часто собирались видные музыканты, поэты, художники, издатели журналов, поэтому в литературных кругах Митино называли “Тверским Парнасом”.

В двух минутах езды от Митина, на этом же берегу Тверцы, в деревне Прутня, у старинной церкви, в 1879 году была похоронена Анна Петровна Керн. На ее могиле скромная плита с легендарным пушкинским посвящением: “Я помню чудное мгновенье...”

На другом берегу Тверцы, напротив санатория “Митино”, расположена деревня Василёво, также некогда принадлежавшая Львовым. Видны старинные постройки: как оказалось, там расположен музей деревянного зодчества. Именно в Василёве пройдет фольклорный праздник “Троицкие гулянья”.

Конечно же, через Митино, минуя все эти усадьбы, много раз проезжал и сам Александр Сергеевич Пушкин. Так что места здесь и впрямь пушкинские.

Мы с Режиссером поселились в санатории, и я сразу же помчался в Торжок, в городскую администрацию, где мы условились встретиться с заместителем главы — Борисом Николаевичем Добродумовым и Татьяной Ивановной Рыбкиной, заведующей отделом культуры.

Не буду скрывать: я не люблю никакое начальство, особенно “околокультурное”. Мне сразу же вспоминаются взращенные комсомолом здоровенные наодеколоненные тетки из отделов культуры, с каменными лицами, напомаженными губами и эдакой мелкой-мелкой походкой: цок-цок, цок-цок...

А торжокское “культурное” начальство совсем другое. Вовсе не “здоровенное”, а Татьяна Ивановна просто миниатюрная.

— Нам,— говорит она,— в этом году повезло, наконец-то к нам повернулись лицом и выделили деньги на проведение пушкинского праздника.

— Сколько? — спрашиваю, радуясь за отечественную культуру, к которой наконец повернулись.

— Два с половиной миллиона рублей! — отвечает гордо Татьяна Ивановна.— Так что мы смогли пригласить нескольких тверских поэтов и даже одного молодого писателя из Москвы.

Свою финансовую беспомощность Татьяна Ивановна компенсирует невероятно бурной деятельностью и энергией, которая обычно отличает миниатюрных женщин. И ей, и Борису Николаевичу все же удается много сделать. Это знают и чувствуют все, кто так или иначе связан с культурой древнего города, и потому в этой среде торжокское “культурное начальство” совсем не чужое. Надо сказать, что и “среда” эта в Торжке достаточно серьезная и даже влиятельная...

Почему-то существует представление, будто российская интеллигенция, определяемая нередко эпитетами “демократическая” или “патриотическая”, находится непременно в Москве или по крайней мере в Санкт-Петербурге. А между тем в российской провинции — а вся Россия — провинция — живут и трудятся сотни тысяч учителей, врачей, библиотекарей, музейных работников... Они несут свой крест без шума и претензий на то, что их труд будет замечен, одобрен свыше или увенчан наградой, и даже не задумываются — “интеллигенция” ли они? Просто выполняют профессиональный и гражданский долг, понимая, что в их руках находятся столь мало ценимые в России (но часто упоминаемые всуе) духовные ценности народа: его физическое и нравственное здоровье, история и культура.

Неформальным лидером этой среды, особенно когда речь заходит о Пушкине, является Валентина Федоровна Кашкова.

Родилась Валентина Федоровна в 1933 году. Ее послужной список невелик: закончила Тверской педагогический институт (сейчас это университет), историко-филологический факультет, и вот уже в течение сорока лет (!) преподает в Торжокском педагогическом училище русский язык и русскую литературу ХIХ века, а также риторику и свой авторский предмет “Твоя родина — Россия!”.

Зато сколь велик ее вклад в русскую культуру и просвещение! Доказательство простое: пожалуй, не найдется в Тверской области такого села, городка или поселка, где бы в школах местных не работали ученики Валентины Федоровны. Все они с теплом и благодарностью вспоминают свою учительницу, а время, проведенное с нею на уроках и лекциях, как самое полезное и плодотворное.

Действительно, у Валентины Федоровны есть чему поучиться. Она автор нескольких книг и путеводителей по истории и культуре тверского края, сотен краеведческих и литературоведческих статей, участник многих научных симпозиумов и конференций. Но ее самая большая страсть — Александр Сергеевич Пушкин. “Я не пушкинист и не пушкиновед,— как-то призналась Валентина Федоровна.— Я просто его люблю”.

На протяжении сорока лет Кашкова собирает, обобщает и делится с людьми материалами, свидетельствующими о ранее неведомом Пушкине: не о столичном, а о провинциальном, “тверском”, Пушкине. Без малого тридцать лет в Торжке проходят пушкинские праздники, на которые съезжаются поэты, прозаики, музыканты, просто любители поэзии со всего тверского края и из многих городов России.

В эти дни город живет Пушкиным, как будто не было многолетней разлуки с ним. И все это могло состояться благодаря стараниям нашей провинциальной интеллигенции.

Как живет сегодня Валентина Федоровна?

Живет одна, в небольшой кооперативной двухкомнатной “хрущевке”, которую — счастливый случай! — купила еще в 1964 году. В квартире чисто и уютно. Из окон видна Тверца, на противоположном берегу которой — старинная церковь. Главная ценность — книги и фотографии близких людей. Валентина Федоровна уже на пенсии, но продолжает работать. Пенсия — 324 тысячи рублей в месяц, и, конечно, на эти деньги не проживешь: надо на что-то лечиться и хоть изредка покупать книги. Еще хотелось бы посмотреть мир или если не мир, то хотя бы еще раз дорогие сердцу пушкинские места... Но об этом российский учитель-пенсионер, даже такой именитый и столь заслуженный, может только мечтать.

Есть у Валентины Федоровны и еще одно пристрастие. Оказывается, она поэт! Вот строки из ее стихотворения о родном городе:

Сбегают улочки к реке,

Торопятся с горы скатиться

В уездном городе Торжке —

Моей столице...

Здесь стариною дышит вал,

В забвенье дремлет городище,

Между веками интервал

Глаз суетливый не отыщет...

К Валентине Федоровне я и направился, чтобы хоть как-то просветиться в отношении пушкинских дней поэзии в Торжке. Но, пока я к ней добираюсь, кое о чем хотелось бы поразмышлять.

Судя по всему, однажды что-то произошло здесь такое, после чего Торжок стал считаться пушкинским городом. Вот уже почти три десятилетия, как отмечается общегородской пушкинский праздник поэзии, было проведено множество научных конференций и бессчетное количество литературных встреч; вышло несколько книг, в которых рассказывается о пребывании Александра Сергеевича в Торжке и его окрестностях; есть специальные путеводители по местам, так или иначе связанным с поэтом; есть в Торжке пушкинский музей в доме Львовых-Балавенских на улице Дзержинского, есть и бюст А. С. Пушкина на одноименной площади и многое другое, к чему жители этого города уже привыкли. Словом, Пушкин здесь свой человек, и потому у него в Торжке много поклонников, самых что ни на есть серьезных и вдумчивых. Впечатление такое, что сказанное о Пушкине здесь не пропадает, а каким-то образом задерживается, сохраняется в памяти.

Вообще интересно: каким образом проникает в сознание или, что важнее, в сердца жителей вот такого провинциального городка невесть откуда появившаяся творческая личность? А проникнув, как там закрепляется, почему не умирает вместе с уходящими поколениями, но переносится в сердца все новых и новых людей, живет с ними, потом покидает и их, переносится дальше, к потомкам, затем еще дальше, становясь бессмертной?

Представим дело с одной стороны. Вот едет некий человек, поэт или прозаик, пусть даже гений, и видит какое-то селение. Не то город, не то село. Надо остановиться, переменить лошадей или, случается, их подковать, а пока их меняют или подковывают — можно немного отдохнуть, пройтись пешком, чтобы размяться или лучше зайти в лавку, купить что-нибудь на память... А там уже надо ехать дальше. Ну, поговорит при этом с кем-нибудь из местных жителей, спросит о чем-то, полюбопытствует — и все. А представьте: дождь, ветер, известная нам слякоть, так и выходить из кибитки не хочется. Просто выглянет в окошко наш путник, покачает головой да и обратно спрячется, уйдет в свои размышления. Это командированные краеведы могут месяцами не вылезать из какого-нибудь провинциального городка да ревизоры неделями в местных конторах сидеть. А ищущей натуре, тем более гению, сидеть на одном месте некогда.

Теперь посмотрим, как это выглядит с другой стороны.

Живут себе люди в тихом и забытом Богом селении, у каждого свои заботы, тревоги, беды и радости. Все трудятся, ходят на базар, в магазины, иногда устраивают праздники. Вот идут по мостовой, о чем-то думают, между собой о чем-то разговаривают и видят, как на противоположной стороне улицы остановилась кибитка. Из нее, не спеша, вылез какой-то господин, судя по одежде — из большого города, может, из самой столицы. Вот он потянулся, огляделся по сторонам, несколько раз зевнул и... залез обратно в кибитку. Через какое-то время эта кибитка вместе с господином исчезла. Прохожие, проводив ее взглядом, тут же обо всем увиденном забыли, продолжая думать о своем. Вот и все.

Кто этот остановившийся на несколько минут господин с кудрями и бакенбардами? Откуда он? Куда и зачем едет? Какие мысли увез отсюда, лениво посмотрев по сторонам? О чем разговаривал, остановив на несколько минут прохожего? Что купил, выйдя со свертком из первой попавшейся лавки? Наконец, как и чем отзовется во времени эта обычная дорожная остановка?

Никто сейчас этого не может знать. Вопросы, если и возникли, тут же исчезли.

И проживут прохожие всю оставшуюся жизнь, и их дети тоже, и даже внуки проживут, да так и не узнают ничего, хотя были совсем рядом и даже видели его. И еще много времени пройдет, прежде чем в этом городке вспомнят проехавшего здесь господина с бакенбардами, с толстой тростью, в цилиндре, а вспомнив, узнают и то, о чем он говорил с первым встречным и что купил, зайдя в лавку, узнают и то, чем отозвалась эта непродолжительная остановка в его жизни и в жизни всей России. И как же некоторые будут жалеть, что живут не в одно время с ним, станут завидовать тем незадачливым прохожим, коим попалась на пути кибитка с путешествующим господином. Только что им завидовать? Думаете, будь на их месте, мы бы о чем-то догадались, что-то заметили, узнали?

Итак, что же произошло в Торжке и почему стал возможен здесь пушкинский ренессанс? Об этом явлении я попытаюсь сейчас расспросить Валентину Федоровну. Как там у нее: “Между веками интервал глаз суетливый не отыщет...” Посмотрим, посмотрим...

Валентина Федоровна очень тепло встретила меня, усадила на диван, поставила на плиту чайник и пообещала, что угостит еще и пирогом. Спустя несколько минут она уже отвечала на мои вопросы.

— Вот утверждают: “Пушкин — это наша вечность!” или: “Без Пушкина непредставима жизнь!”... А ведь жили без него десятилетиями. Бывали всплески. В 1937 году, например. Политический, конъюнктурный юбилей. Провозглашали: “Пушкин и свобода!”, “Пушкин — патриот!”, “Пушкин и воля!”... И Боже упаси сказать, что Пушкин — страдалец. Прошел 1937-й с этой громкой неправдой, записанной и зафиксированной в учебниках, будто Пушкин сам по себе всем понятен.

А он непонятен...

— Но, Валентина Федоровна, здесь, в Торжке, в чем выражалось его присутствие? Вот он проехал один раз, проехал другой, третий, с кем-то встречался, с кем-то беседовал... Потом надолго все затихло.

— Я пытаюсь вспомнить, но в школе нам ничего или почти ничего не говорили о том, что он здесь когда-то проезжал. Не было Пушкина здесь — и все. Он “был” где-то в архивах, может, в подвале, в библиотеке, а нам был “спущен” тот самый Пушкин, про которого писали на рубеже прошлого и нынешнего веков. Больше никто ничего нового о пребывании поэта на тверской земле не писал и не говорил. Откуда же о нем могло знать наше поколение? Пушкин где-то там, вдалеке, в Михайловском, в Болдине, в Петербурге, в Москве, но не здесь...

— Но все же какие-то носители “тверской памяти” о Пушкине были? — пытался я докопаться до предыстории.

— Да, конечно. Они сделали много хорошего и доброго, но вместе с тем и работы нам задали. Написанного, напечатанного и невероятно искаженного было очень много. И это все размножили в летучих газетных публикациях или в небольших книжечках. Где? Что? Когда? У кого? Все перепуталось. Ведь если говорить о тверской земле, надо постараться ответить: зачем Пушкин сюда столько раз приезжал? Мы догадывались, что он не всех Вульфов любил.

— Так зачем же он сюда бежал?

— У Пушкина была в это время такая трагедия и такое отчаянное одиночество, что он готов был из Петербурга бежать куда угодно... А позвали-то прежде всего сюда. Прасковья Александровна Осипова-Вульф была очень близкая и любящая душа. Она по-матерински любила его. Пушкин знал, что эта любовь сохранит его, защитит, поддержит, согреет... и ничего не спросит. Такую любовь найти непросто. Ее страшно потерять. И для того, чтобы не лишиться этой сочувствующей души, Пушкин бросается сюда, в Малинники, за семьсот верст по бездорожью. К счастью для нас, это оказалась тверская земля.

— Как же происходит все-таки реанимация Пушкина в выветренном сознании? — не унимался я, хотя очевидно, что Валентина Федоровна именно это и пыталась мне объяснить.

— Она, если уж говорить таким языком, шла с двух сторон. С одной — мы, “низы”, стали говорить, писать, ездить, доказывать, создавать какие-то комиссии, стучаться во все двери. И эти двери стали кое-где приоткрываться.

— Сколько же было вас, таких “чудаков”?

— Человек десять, а может, меньше, и я среди них была самая молодая. На меня вообще смотрели, как на некое приложение к маститым старикам. Так вот: оказалось, нужно писать! Не говорить, а именно писать. И не казенные прошения или заявления “наверх”, а о самом Пушкине. Вот для этого надо было что-то найти самой.

— А пушкинские праздники?

— Праздники появились позже. Сначала были публикации. Я написала книжку, но ее постигла трагедия. Впрочем,— вдруг задумалась Валентина Федоровна,— это, может, и к счастью, иначе я бы эту наивность выпустила в свет. Рукопись мою попросту украли. Это старая история... Так вот без заинтересованности областного и городского начальства мы бы сами, конечно, ничего сделать не смогли. Но нам большого труда стоило убедить их, что это надо делать. Пошло “снизу”, потом поднялось “наверх”, и там, неожиданно, мы нашли понимание. Музей в Бернове сделали за год. Конечно, душой всего стал московский музей. Работали экспозиционеры, Светлана Овчинникова — научный сотрудник музея, художник Юрий Керцелли, который принимал участие в создании московского музея. То, что для нас было новинкой и открытием, для них было делом привычным, и поэтому музей сделали быстро. Потом присмотрелись и поняли, что снят лишь поверхностный слой, а сугубо тверского материала, который оправдал бы наши усилия по созданию музея, явно не хватало. Надо было его где-то искать. Начались поиски, поездки. Сотрудники областного музея исколесили всю страну. Были и у частных собирателей, и у потомков Вульфов, и у потомков Полторацких...

— И что же? — осторожно поторопил я Валентину Федоровну.

— Оказалось, что вещи живут, что они не исчезли: у кого-то сохранились книги, у кого-то стол, кто-то принес личные дневники, а в них — бесценные записи. Оказалось, что род Вульфов очень разнообразен и талантлив, что там и художники, и музыканты, и инженеры, и у каждого из них сохранилась крупица памяти о Малинниках, о Бернове, о Павловском. Пошли пожертвования. Люди не продавали вещи музею, а дарили, сами привозили, и постепенно музей обрастал экспонатами. Но если бы мы не начали “снизу” этот поход по тропе к Пушкину, то вещи просто могли погибнуть и потерять свою духовную ценность.

Когда создали музей в Бернове, стало ясно, что надо создавать музей и в Торжке. Но ясно было не всем. Ведь если в Бернове, Малинниках и Павловском Пушкин писал и там была творческая мастерская поэта, то что же можно было найти в Торжке? Нам сказали: “Ерунда! Ничего здесь быть не может. Здесь есть только одно: “На досуге отобедай у Пожарского в Торжке...” Тогда я поняла, что надо обратиться к письмам Пушкина. Я стала их читать, попыталась их прочувствовать, прожить и увидела, что буквально за каждой строкой стоит человек. Возникли вопросы: “А кто он?”, “Почему его выбрал Пушкин?”, “В чем тут дело?”, “Он сам пишет из Тверской губернии или ему пишут?”... Я набрала таких писем девятнадцать, и это оказалась целая история. В этих письмах половина пушкинской жизни, ведь Пушкин был связан с тверским краем начиная с 1826 года — до последнего дня своей жизни. Вульфы, Осиповы-Вульфы, Полторацкие, Львовы, Оленины — целый букет имен. Торжок в виде маленького островка существовал и в столице, потому что представители всех этих фамилий были знакомыми Пушкина по Петербургу.

Валентина Федоровна сделала паузу, задумалась и продолжила:

— Знаете, когда я работала над книгами, всякий раз возникала мысль: “Вот мы ищем что-то в архивах, далеко-далеко от нас, а ведь дома у каждого — архив”. Например, мой прапрадед. Он, конечно же, знал Пожарского. Я была в этом уверена. И вот нашли этому подтверждение. Дарья Евдокимовна Пожарская, скончавшись, осталась должна моему прапрадеду. Он был колесник и занимался ремонтом карет и экипажей. Мастерил сани, дровни. Это был семейный промысел. И вот — фамилия мелькнула. Какой-то узелочек оказался завязанным между тем, что было, и между тем, что есть. И, развязывая такие узелки, мы обнаруживаем, что дома у каждого из нас есть архив. Вот висит вещь на стене, мы не обращаем на нее внимания, а потом оказывается, что она о многом может рассказать.

С этими словами Валентина Федоровна вышла на кухню, где уже вовсю кипел чайник, а я с чувством горькой потери вспомнил дом своего счастливого детства...

В том доме у меня было всё: бабушка, дедушка и еще моя тетя, которые, так сложилось, воспитывали меня и любили до беспамятства; нехитрая мебель разных эпох и стилей — все эти диваны, кровати, шкафы, сервант, этажерка, стулья, столы, которые были мне не просто знакомы, но дороги так же, как и чашки, тарелки, вилки, ложки, да еще какие-то вазочки, сахарницы, графины, рюмки; стол в большой комнате был накрыт бордовой с желтыми узорами бархатной скатертью; здесь же, на столе поменьше, стояло небольшое зеркало-трильяж и рядом с ним — шкатулки, в которых годами и даже десятилетиями хранились пуговицы, булавки, иголки, нитки, какие-то лоскутки и еще Бог знает что, а на самом зеркале мне была знакома каждая трещинка, каждая царапина; за этим же зеркалом хранились толстые альбомы с фотографиями, которые в десятый, в сотый раз с интересом и радостью просматривались пришедшими в гости родственниками; рядом с альбомами находилась картонная коробочка, куда в течение многих лет складывались поздравительные открытки и телеграммы, и тут же стояла еще одна коробочка, с различными лекарствами, срок годности которых истек еще при царе Горохе, но они все же хранились (вообще ничего не выбрасывалось!); а как не вспомнить телевизор “Неман”, не работавший уже лет десять, но все равно стоявший на почетном месте, накрытый накрахмаленной салфеткой, “чтобы от пыли и солнечного света не испортился экран”? Помню огромные темно-зеленые фикусы, которые исправно поливали и каждый лист на которых тщательно протирали во время уборки; на стенах висели несколько картин в золоченых рамках, и одна из них была прострелена, как мне рассказывали, шальной фашистской пулей — страшная память об оккупации; кроме картин, на стенах висели семейные фотографии родных и близких людей, а еще — “отрывной” календарь, листки которого аккуратно отрывались дедушкой в конце каждого дня и прочитывались им вслух, причем полностью, включая время восхода и захода солнца; сам “отрывной” календарь прикреплялся к картонке с портретом А. С. Пушкина работы Тропинина, при этом менялись из года в год только календари, а картонка с портретом Пушкина оставалась и заменить ее на что-то другое было делом непредставимым; на стенах в моей спальне вместо ковров были развешаны самотканые покрывала с незатейливым орнаментом да еще вышитый мамой небольшой коврик с моим изображением; рядом с моей кроватью стоял большой тяжеленный сундук, в котором хранились редко доставаемые и пахнущие нафталином вещи, и там же, на самом дне, в обыкновенном почтовом конверте хранились мои первые остриженные волосы да еще — алюминиевый крестик, врученный бабушке при моем крещении; помню умывальник и рядом ведра, наполненные водой, а над ним — большое зеркало, отколотое в верхнем правом углу; вспоминаю кухонный стол, в котором хранились разные крупы и мука; а как не вспомнить елочные игрушки, которые вытаскивали из-под дивана ближе к Новому году!.. А сама встреча Нового года?.. И еще — запахи! Но что сказать о них? Как выразить то, что, быть может, и вовсе невозможно описать? Может, это запах корицы, гвоздики и ванили, хранившихся в одном из ящиков в старом серванте; или запах вишневой настойки из огромной бутыли, стоявшей под столом; или это легкий, освежающий запах от больших связок лука и чеснока, всегда висевших на кухне; а может, это запах жареного сала — знаменитых украинских шкварок, которые я не выносил и за которые теперь многое бы отдал; или это запах “Тройного” одеколона, которым дедушка после тщательного бритья обливал лицо, голову, шею и даже затылок с характерной горизонтальной морщинкой, как у запорожских казаков... А, кроме запахов, еще были звуки: голоса родных, едва слышный шорох шагов прихрамывающей бабушки, бесконечное пение моей тети во время уборки квартиры, ироничные высказывания деда о политике, треск поленьев в печке, скрип дверей, звон посуды, тиканье часов, несмолкаемое радио... А еще надо вспомнить веселых гостей — родственников и друзей, собиравшихся по праздникам и на дни рождения. Они пели песни, шутили, веселились, танцевали, пили горилку, которую исправно поставляла какая-то баба из недалекого села, и дедушка вполне серьезно говорил, что она же снабжает этой горилкой членов Политбюро... А как не вспомнить двор, огород, яблони и вишни, кусты сирени, столетнюю акацию возле самого дома? А все эти куры, утки, кролики, собака Шарик, коты и кошки, которых уже и не вспомнить, как звали? А еще — друзья детства, их родители, соседи, небольшая речка, луг, трава, коровы, пасущиеся кони и еще многое, что окружало меня ежедневно, ежечасно и, кажется, было со мной постоянно...

Где это все? Куда подевалось? Почему исчезло?

Дорогие, самые близкие люди — уже давно в сырой земле; из вещей ничего не сохранилось; фотографий почти не осталось, нет и картин, давно выветрились запахи, не слышны знакомые звуки... Остались, наверное, лишь безмолвные стены да двери, которые нечасто меняют.

Как же страшно туда вернуться и убедиться воочию, что всего этого действительно нет! Как больно подойти к дому своего детства и увидеть в знакомом окне не для тебя зажженный свет, заметить мелькнувшую чужую тень, а набравшись смелости и постучавшись в дверь, как невыносимо услышать холодное и постороннее: “Ну, чего тебе?..”

Два чувства дивно близки к нам,

В них сердце обретает пищу;

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Ох как знали, как хорошо знали наши начальники, чего нас надо лишить! “Средств производства”? — да. “Продуктов нашего труда”? — конечно. “Оградить от остального мира”? — обязательно. Но еще им было важнее — лишить нас своего гнезда, этого самого родного пепелища, и тем уничтожить нашу память, омертвить сердце, сделать нас неспособными к любви. Тогда уже ничего за душой не останется. Ничего... кроме страха перед этим самым начальством.

Тем временем, похлопотав на кухне, вернулась Валентина Федоровна. Она налила чай и принесла пирог.

— Конечно, если не обрывается связь времен, если дом сохранился, то и вещь может сохраниться,— продолжил я начатую Валентиной Федоровной тему.

— К счастью, многое сохранилось. Хоть и война была, и бомбежки, но все же фронта здесь не было. В двадцати пяти верстах от Торжка фашистов задержали. Старый Торжок остался. Неудивительно, что нашлись даже афиши старого театра, которым было сто лет и более. И вот в этих афишах присутствует имя Пушкина. Значит, здесь, в Торжке, играли Пушкина, жил театр. И я уверена, что музеи, которые у нас созданы,— это не точка, но лишь начало большой работы.

— И вот материалы, документы, экспонаты музея собраны, и уже они сами работают, начинаются собрания, встречи, конференции, наконец торжества по случаю дня рождения поэта. Воздух Торжка постепенно наполняется Пушкиным, сюда приезжают известные писатели, к пушкинской поэзии приобщаются все новые и новые люди... Так?

— Да, конечно. В музеи специально приезжают люди, интересующиеся Пушкиным, и просто мимолетные туристы. У нас был даже разработан двухдневный маршрут — “Пушкинское кольцо Верхневолжья”. Начинался он в Твери, проходил через Старицу, Малинники, Берново и заканчивался в Торжке, который становился ключевым пунктом. У нас появилась возможность не только говорить о Пушкине, но и встречаться с представителями современной культуры и искусства через Пушкина, в соседстве с ним, в его мире. На пушкинские дни, которые проходили здесь ежегодно в первую субботу июня, мы входили в мир пушкинской поэзии, и не только пушкинской.

— А разница большая между тем, как было тогда, когда вы начинали эту работу, и сейчас, когда уже двадцать восьмой раз в Торжке отмечается день рождения Пушкина?

— Разница большая... со знаком “минус”,— неожиданно для меня, но уверенно произнесла Валентина Федоровна.

— ???

— Немного странно? Когда все только началось и мы стали создавать пушкинский музей, многим казалось, что нет никакого тверского Пушкина. А когда разгребли все, оказалось: сколько же здесь написано! Вот был восторг! Все бросились по этим местам ходить, изучать, писать, приезжали разные люди, просто туристы. Я, наверное, видела здесь весь Союз советских писателей. Это был период с 1971-го по 1975 год. Но этот восторг постепенно исчезал, таял. Все вошло в рамки привычного ритуала, и мы, не успев оживить нашего Пушкина, снова стали его тихо умерщвлять...

— Чем же?

— Привычностью. Всякая привычность убивает. Она может убить даже любовь.

— Но что сейчас здесь с Пушкиным?

— Пушкин — это настолько все, все, все про нас, что я не знаю такого второго поэта. Я люблю Лермонтова. Но в нем столько горечи и отчаяния, столько тоски... У Пушкина больше света и солнца. А неизбалованному русскому человеку всегда хочется чего-то родникового, светлого, ему хочется надежды. И, кроме того, Пушкин как-то по-доброму умен. Он многое успел за свои тридцать семь лет нам объяснить. Надо только внимательно вчитаться, вслушаться в него. Он наше Продолжение, а может быть, и наше Начало...

— А не наш ли это Конец?

— Конец? — Валентина Федоровна улыбнулась.— Слишком счастливый это был бы для нас конец. Я думаю, что конец наш будет все-таки более печальный.

— Куда же печальнее того, что сейчас есть?

— Будет еще печальнее. Сейчас-то мы еще хоть что-то знаем и помним, а подрастает поколение, которое ничего не хочет знать. Ведь мы пропустили через себя этот светлый и счастливый всплеск. Оглядываемся и вспоминаем зал, в котором нет ни одного свободного места, занятый балкон, светящиеся глаза у присутствующих, помним Смелякова, Алигер, Татьяничеву, Бокова, Викулова, Жигулина, Вознесенского, Дементьева, Ларису Васильеву, Винокурова, Доризо, Бориса Полевого...

— А теперь к вам едут такие, вроде меня, из себя неизвестно что представляющие,— привел я неопровержимые доказательства деградации пушкинских празднеств.

Однако мудрая Валентина Федоровна на это никак не прореагировала, если не считать ответом на мое самоуничижение большущий кусок пирога, положенный передо мной.

— А что Александр Сергеевич любил поесть? — спросил я, принимаясь за пирог.

— Он любил простую еду: прежде всего печеную картошку, которой его заманивала в Тригорское Прасковья Александровна Вульф, любил щи, гречневую кашу, яблочный пирог и очень любил моченые яблоки. А как-то зимой, проезжая через Торжок, он купил здесь двадцать персиков и все до одного слопал!

— Значит, в прошлом веке зимой в Торжке можно было запросто купить персики. А котлеты, интересно, любил?

— Котлеты — само собой. Кто же из русских не любит котлет? — ответила Валентина Федоровна и продолжила рассказ.— Вот взял Пушкин, постучался и пришел к нам. Как будто даже сам. Время пришло. У меня возникал вопрос: “Почему мы на первый пушкинский праздник в Бернове собрались в 1970 году, когда не было никакой юбилейной даты?” Первые праздники у нас были настолько изобретательные, такие... какое бы слово подобрать... долгожданные! Приходил апрель, и все только и говорили: “Скоро пушкинские праздники!” Ну какой еще праздник так ждут? Только свой день рождения, да и то,— вздохнула Валентина Федоровна,— чем старше становишься, тем ждешь меньше... Ждали пушкинский праздник и спрашивали: “Где достать пригласительный билет?” А теперь, увидите, зал будет полупустой. Мы сейчас почему-то ничего не изобретаем.

— Но что, по-вашему, надо сделать к его двухсотлетию, чтобы все вернулось и Пушкин вновь пришел сюда?

— Читать его надо! Читать и стараться понять. Конечно, на двухсотлетие все прибегут. Зал будет полный. Ведь сейчас это уже официальный праздник, вся страна встанет “под козырек”. Уже такое в тридцатых годах было. Общенациональную идею ищут, а здесь как раз Пушкин...— Зазвонил телефон, и Валентина Федоровна, извинившись, некоторое время с кем-то беседовала.

— Я все больше чувствую, что в Пушкине — огромный потенциал нашего национального примирения,— сказал я, продолжая развивать тему общенациональной идеи.— Мне кажется, что именно он — ключевая фигура нашей истории. В России так много было злых гениев, а Пушкин — гений добрый. Что же делать, чтобы к нему обратились?

— Что делать, что делать? — едва не рассердилась на меня Валентина Федоровна.— Научиться читать! Научимся читать — станем понимать. И главное — дети. Если они не будут знать Пушкина — они себя забудут. Вот были такие удивительные старики — Цявловский, Жирмунский, Томашевский, Сокольский. В самые трудные годы, когда были разруха, голод, гражданская война и, кроме воблы, ничего не было, они собирались то у одного, то у другого на чай, заваренный морковкой, читали Пушкина и комментировали на все лады. Вообще ни один мыслящий человек мимо Пушкина пройти не сможет. Даже если захочет. Он притягивает. Если есть какие-то пустоты в нашем сознании, Пушкин невольно начинает их заполнять.

— Президент наш тоже мимо Пушкина не прошел. Написал о том, что Пушкин, мол, “любил нас, нынешних”, что-то в этом роде.

— Он не любил нас. Он просто догадывался, что не может человечество настолько оскудеть, что потеряет интерес к тому, что запечатлено в Слове. Спросите у своего сына, что он знает о Пушкине.

— Боюсь даже спрашивать.

— То-то же!

— А вот этого запала вам хватит? Сейчас уже все согласились с тем, что был “тверской Пушкин”. Но все это не может вновь замереть, угаснуть? Не может ли Пушкин вновь “выветриться” из тверской земли или, точнее, из головы тех, кто здесь живет? Ведь все держится на таких, как вы. Пока вы есть, все вроде поддерживается.

— Может быть, сравнение мое будет не совсем доказательным... Когда мы ставим пластинку на проигрыватель, то можем прибавить или совсем убавить звук, так что ничего не будет слышно. Но ведь пластинка крутится — и музыка продолжается, живет, льется. Нам только не надо выключать звук. Может, не стоит кричать каждый день: “Пушкин! Пушкин!” Может, лучше его спокойно читать и думать над прочитанным? Может, и не каждый день читать и не каждый час думать. Мы же не роботы. В нашу жизнь каждый день приходит что-нибудь новое, иное. Пушкину было бы страшно представить, что у нас, его потомков, есть лишь он. У нас есть целый мир, тот самый, в котором Пушкин жил. Посмотрите на его библиотеку, на книги, которые он успел прочесть. Вот и нам надо успеть.

— Вообще то, что вы делаете,— это частное дело Твери, Торжка или это имеет какое-то значение, скажем, для Сахалина, Калининграда, Екатеринбурга или Тобольска? Имеет ли значение “тверской Пушкин” для остальной России?

— Я не знаю, что это дает Тобольску, но сам Тобольск мне интересен тем, что там жил и творил Ершов, что он там похоронен. И если я не буду знать Ершова тобольского, то не узнаю Ершова русского. Очевидно, и для тамошних жителей так же. Здесь есть такое счастливое обстоятельство, как дорога из Петербурга в Москву, проходящая через Торжок. Известно, что Пушкин проезжал по этой дороге более тридцати раз. Но ведь дорога — это жизнь, люди... Как же понять его жизнь, если не поймешь этот отрезок Пути с большой буквы, который он “проживал”? Что он здесь видел? Что чувствовал? Есть Псков, Новгород, есть Вышний Волочек, Тверь...— и всюду что-то обласкано его взором, его мыслью. И везде люди, которые по-разному испытывали притяжение и к его дороге, и к тому, кто по ней ездит. Тверской губернии повезло. Пять раз Пушкин специально приезжал сюда. Подумать только! Значит, эта земля ему небезразлична. Как же это может быть неинтересно России, если это жизнь Пушкина?

Поблагодарив Валентину Федоровну за рассказ и угощение, я договорился с нею о встрече на следующий день на “Троицких гуляниях”. Попрощавшись, вышел из подъезда, сел в машину и не спеша поехал по вечернему Торжку, по самой длинной улице, носящей имя Феликса Дзержинского, в сторону Митина. На улице было довольно много народу, особенно молодежи. Завтра суббота — нерабочий день.

...Вспомнились слова Валентины Федоровны о том, что Тверской губернии повезло: “Пять раз Пушкин специально приезжал сюда!” Еще бы! Приезжал, жил, слушал, разговаривал... И в этом пребывании и во встречах здесь, между прочим, во многом было сформировано его представление о женщине. Что тут скажешь? Повезло тверским женщинам: они были обласканы “взором поэта”. Да и не только взором... Но ведь и самому Пушкину тоже повезло, что именно тверские женщины оказались на его пути. Ведь все эти рассказы Валентины Федоровны о том, что “пришло время”, “постучался Пушкин”, “настал час” и тому подобное — лишь лирическое оформление ее собственных ощущений. На самом деле тверской пушкинский ренессанс произошел именно и только благодаря самой Валентине Федоровне Кашковой и таким, как она. Все это стало возможным благодаря какой-то необъяснимой, до конца не разгаданной любви женщин к Пушкину. Об этой любви как будто пишут много, да все никак ее не разгадают. Что-то между Пушкиным и женщинами существует такое, чего нет и не может быть, например, между Пушкиным и мною. У нас, мужчин, к Пушкину — уважение, почтение, понимание, восхищение, у некоторых — обожествление... Кажется, много, на самом деле — не более того. Потому что только у русских женщин к нему — любовь. А это гораздо значительнее всего прочего. Поэт жил, писал, творил... Прошло без малого два века, а они его по-прежнему любят. И вот одна из них, тверская девушка, которая вполне могла стать героиней Пушкина, той же Татьяной Лариной, живи она в его время, любит поэта, посвящает ему часть души, сердца, жизни, изучает, что-то ищет в архивах, находит и приносит это другим, охраняя поэта от неправды и пошлости, пишет десятки, сотни статей, затем одну книгу, другую, третью... десятую, проводит встречи, выступает перед самыми разными людьми, вместе с такими же подвижниками, как сама, организует музей, но, главное, на протяжении четырех десятилетий преподает русскую литературу и русский язык молодым людям, будущим учителям, со всего тверского края! Представляете! Идут годы, светловолосая тверская девушка с немного раскосыми глазами становится зрелой, мудрой женщиной, опытнейшим педагогом, заслуженным учителем России и даже почетным жителем Торжка. А любовь к Пушкину — не угасает, и верность ему — сохраняется.

Кем же надо быть, чтобы так тебе верили! Что совершить, чтобы и спустя два века тобою увлекались, читали, да что читали — чтобы тебя так чувствовали и в тебе нуждались! Как нужно было прожить и как надо было вжиться в свою страну, в людей, чтобы так их с собою связать! Наконец, как надо было их любить, чтобы через поколения тебе отвечали взаимностью и чтобы такая женщина, как Валентина Федоровна Кашкова, всю жизнь верой и правдой служила тебе!

Пушкиным надо быть! И написать “Евгения Онегина” да к нему еще небольшой стишок, вроде “Я помню чудное мгновенье...”. Этого достаточно.

С этими мыслями я вернулся в санаторий “Митино”, где нашел своего Режис-

сера.

Он уже изрядно устал. Целый день бродил по окрестностям Митина, по берегам Тверцы, был в Прутне и даже разговаривал с местными жителями. По его словам, он не скучал.

Мы вышли на балкон. Вид перед нами открылся божественный: закат, Тверца, зеленый лес... У меня из головы все не выходил разговор с Валентиной Федоровной, а Режиссер, как будто почувствовав мое настроение, медленно и задумчиво прочел:

Был вечер. Небо меркло. Воды

Струились тихо. Жук жужжал.

Уж расходились хороводы;

Уж за рекой, дымясь, пылал

Огонь рыбачий...

— Вот ведь,— серьезно произнес я,— действительно гений! Ничтожного жука и то без внимания не оставил. Иной поэт побрезговал бы насекомым, а этот...

— Болтун вы,— сказал, улыбаясь, Режиссер.

Мы рассмеялись и разошлись по номерам.

 [Актуальные темы] [История и современность][Начальная страница] [Карта сервера] [Форумы] [Книга гостей]