[Начальная страница] [Карта сервера/Поиск] [Новости] [Форумы] [Книга гостей] [Публикации] [Пресс-служба] [Персоналии] [Актуальные темы]
Виктор Шейнис
Реформа и контрреформа на рубеже веков: «Перестройка» в исторической перспективе
Полит.Ру, 5 октября 2005 г.

«Перестройка» не раз становилась предметом дискуссий и исследований, будучи рассмотренной с точки зрения исторических последствий, нереализованных возможностей и отражении в общественном сознании (см., например: Перестройка сквозь призму двух десятилетий, Двадцать лет спустя: перестройка в общественном мнении и в общественной жизни). «Полит.ру» публикует статью «Реформа и контрреформа на рубеже веков: «Перестройка» в исторической перспективе» Виктора Шейниса, доктора экономических наук, профессора, главного научного сотрудника Института мировой экономики и международных отношений РАН. В настоящем исследовании автор пытается дать подробный анализ возможностей, достижений и неудач «перестройки» на фоне общих закономерностей подобных процессов, которые всегда носят революционный характер и предлагают два этапа развития – реформы, меняющие структуру государства, и контрреформы, приводящие к откату и отмене многих завоеваний на первом этапе. Именно на второй стадии, по мнению исследователя, и находится Россия. Статья опубликована в новом номере журнала «Свободная мысль – XXI» (2005. № 10).

Исторические рубежи в России, да и не только в России, редко совпадают с круглыми датами. Как бы велики и многообещающи ни были сдвиги в экономике, политике, культуре в первые годы прошлого столетия, ХХ век, новый большой цикл российской истории начался не в 1900-м, а в конце 1917 года. А затем на три четверти календарного века страну накрыла такая «тень Люциферова крыла», какую едва ли мог вообразить почувствовавший ее приближение Александр Блок. Завершила же русский ХХ век «перестройка» Михаила Горбачева. Только годы спустя можно будет сказать, открыла ли она новый исторический период или же мы остаемся в переходном времени. Не подлежит, однако, сомнению, что громадный исторический цикл ушел в прошлое. Хотелось бы надеяться — бесповоротно.

Из дня сегодняшнего отчетливо прорисовываются минувшие циклы российской истории, большие и малые. Весь XIX век и вплоть до 1917 года — колебания маятника, амплитуда которых то увеличивается, то затухает. За реформой (или попытками реформ, возбуждавшими общество) неотвратимо следовала контрреформа. «Дней александровых прекрасное начало» сменяет аракчеевщина. Вслед за отчаянной попыткой декабристов изменить вектор исторического развития — николаевская эпоха. Затем — действительно Великие реформы 1860—1870-х годов. Но на модернизацию громадного феодально-общинного массива потребны были десятки лет: даже более радикальные реформаторы не смогли бы сделать начавшиеся процессы быстрыми и необратимыми. Наступает еще один откат, а за ним — «конституция Николая II» и первый, пока еще довольно ущербный российский парламент. Дело шло к конституционной монархии и «ответственному министерству», когда Россия вступила в мировую войну. Что было потом, хорошо известно.

Правда, и в советский период тоже можно усмотреть колебания маятника: «военный коммунизм» — нэп; разорение деревни и истребление ценнейшего генофонда нации — идеологические и культурные послабления военного времени; послевоенные конвульсии сталинского режима, грозившие вселенским Армагеддоном, — время «оттепели», в котором тоже были свои приливы и отливы, и т. д. И все же характер общественного развития изменился кардинально. В самом главном он стал воспроизводить историческую логику преобразований в России не XIX, а XVIII века.

Василий Гроссман устами одного из своих героев высказал замечательно точную мысль: каждый шаг на пути технического, технологического прогресса в России, и тем более ее военные успехи, сопровождались закреплением несвободы[1]. Так было при Петре и Екатерине. В XIX веке эта связка действовала не всегда. Но при Сталине несвобода каждого гражданина и всего общества стала такой тотальной, что и помыслить было невозможно в самые худшие прежние времена. С позиции, сформулированной Гегелем: смысл исторического прогресса — в расширении пространства свободы[2], большевистский период в истории страны был гигантским скачком на пути общественного регресса. Его горькие плоды мы продолжаем вкушать до сих пор.

Конечно, регресс в главном сопровождался значительными, подчас завораживающими (и дезориентировавшими многих наблюдателей, вообще-то легковерием и восторженностью не грешивших) успехами в экономике и даже социальной сфере, когда страну переводили с аграрного на индустриальный уровень. Но уже в середине ХХ века стали вырисовываться пределы позитивных изменений и на тех направлениях, на которых они действительно происходили. Сложившаяся система становилась все менее способной решать те задачи, которые ставили ее распорядители — по Джиласу, верхушка «нового класса», — перевести экономику страны с индустриального на постиндустриальный, научно-технический уровень, поддерживать военно-стратегический паритет с Западом, обеспечивать территориальную экспансию и сохранять линии разграничения в Европе — пресловутые «итоги Второй мировой войны».

Ослабление системы шло по нарастающей. Для определения того, что с нею происходило, как нельзя лучше подходит понятие общего кризиса, придуманное когда-то академиком Варгой для квазитеоретических упражнений Сталина (и отнесенное им, конечно, к капитализму). То, что наша система практически утратила импульсы развития на всех направлениях, было очевидно для всех, кто не закрывал глаза на происходящее. Открытым, однако, оставался вопрос, каким образом может осуществиться выход из общего кризиса — путем революции или реформы. Ни один из этих путей не казался перспективным. Революция представлялась и невозможной, и нежелательной, ибо цена насильственных революций в ХХ веке невиданно возросла, не говоря уж о том, что почти всякая революция чревата откатом. Что же касается реформ, исходящих от партийно-государственного руководства, то советское общество навидалось вдоволь, как они с 1950-х годов уходили в песок.

Ответ на вопрос, заостренный когда-то Розой Люксембург, — революция или реформа?[3] — был дан применительно к СССР—России конца ХХ века «перестройкой». Смена общественного строя — революционные по сути преобразования были осуществлены (хотя и не доведены до конца) посредством глубоких реформ. Так завершился самый протяженный цикл в истории нашей страны. Система, создавшая феноменальные механизмы самосохранения, выдерживавшая тяжелейшие испытания: казармой, голодом, истреблением собственного народа, внешним нашествием — была реформирована=революционизирована изнутри и сверху. В этом опыте — всемирно-историческое значение «перестройки». В мире, где еще сохраняется немало режимов, основанных на несвободе, он может оказаться востребованным. Да и для России уроки «перестройки» — не перевернутая страница.

В ходе дискуссий не раз поднимался вопрос: реформируема ли вообще советская система? Ход событий дал ответ и на него: да, реформируема, если в ходе преобразований изменяются сами основы системы, рушатся ее несущие конструкции: полное огосударствление экономики, тотальная власть государства над человеком и обществом, принудительное единомыслие, мессианский вызов, обращенный к внешнему миру и т. д.

Открытыми, однако, остаются иные вопросы. В какой мере был предопределен, вероятен тот вариант выхода из системы государственного социализма, который обозначила «перестройка»? Как далеко она продвинула общество на этом пути? Все ли открывшиеся тогда возможности были использованы и мог ли переход быть более плавным и мягким? Иными словами, какова была область возможного, что удалось достичь и что было упущено?

Возможное

Чтобы очертить пространство возможного, надо отсечь сначала даже теоретически невозможные варианты. Ракетно-ядерные потенциалы противостоявших блоков делали осуществимым — если бы возобладал авантюристический расчет или просто кем-либо совершена непоправимая ошибка — взаимное уничтожение, но исключали вариант, при котором советская система была бы разрушена извне, как это произошло, например, с гитлеровской Германией. Исключена была и самоорганизация антисистемных общественных сил, способных взять власть. Так или иначе, перемены могли быть инициированы из самих властных структур или, точнее, только с верхних этажей этих структур. И здесь теоретически можно представить две возможности, каждая из которых — это важно подчеркнуть — была бы и болезненнее, и исторически более ущербной, чем осуществившаяся.

Первая — военный переворот или какие-то иные экстралегальные действия со стороны генералитета армии или спецслужб либо их альянса. Россия — не Португалия, и «революция красных гвоздик» демократически настроенных офицеров ей не светила. Вероятнее был бы вариант «советского Пиночета», привлекавший и у нас скрытые симпатии у многих, но здесь он скорее всего был бы более жестоким и труднопреодолимым, чем в Чили. Не говоря уж о том, что в способность нашей армии заняться серьезной реорганизацией режима, которым она была выпестована, верится с трудом. По счастью, советские генералы оказались неспособны к самостоятельному политическому действию.

Второй вариант, назовем его «китайско-андроповским», — приход к руководству лидера, поддержанного той, весьма многочисленной частью партийно-государственной номенклатуры, которая сознает необходимость реформ, но всего более озабочена тем, чтобы они не выходили за рамки системы. И когда такая опасность, действительная или мнимая, возникает, эти силы реформу останавливают даже менее, чем на полпути. Используя силу государственных рычагов, такой лидер мог бы, полагают немалочисленные сторонники этого варианта, не посягая на основы системы, провести дозированные рыночные реформы, которые взбодрили бы экономику, позволили бы обуздать коррупционеров, восстановить дисциплину среди чиновников и населения (в том числе — «идеологическую дисциплину» для интеллигенции) и сохранить единство и могущество державы. Сожаления о том, что такой вариант не осуществился, широко распространились, захватили часть «перестроечной» интеллигенции. И даже некоторые сторонники Горбачева усматривают причины его неудач в том, что он взялся решать неподъемную задачу — совмещать экономические преобразования с реформой политической системы, не расчленил «неподъемную “сверхзадачу” на отдельные программные блоки»[4].

Я не исключаю, что попытка дозированных реформ могла быть предпринята и при определенных обстоятельствах, открыв дополнительные клапаны, задержала бы разложение системы. Ее сохранение можно было бы поддерживать примерно так, как физическую жизнеспособность последних вождей партии и государства. Ведь народы с нерешенными проблемами могут жить долго, а для истории десяток — другой лет — не срок. Но при консервации основ системы, прежде всего жесткой партийно-государственной диктатуры, любые решения были бы временными и половинчатыми. Время для них было безнадежно упущено: какие-то позитивные результаты такой курс мог принести, если бы он был принят в 1950—1960-х годах взамен кульбитов хрущевских и косыгинских реформ. Собственно, и первые шаги горбачевского руководства были вдохновлены убеждением, что экономические реформы могут быть проведены постепенно, а фундаментальные основы политической системы и даже государственная идеология — сохранены. Не получилось. Горбачев и его сторонники оказались перед развилкой: приступить к политическим реформам, которые неизбежно должны были повести к возникновению независимых от центра субъектов, или примириться с затуханием экономических реформ, что уже случалось не раз. Они имели мужество избрать первый путь.

Что же касается китайских реформ как образца для подражания, то дело не только в той цене, которую китайское общество заплатило в 1989 году на площади Тяньаньмэнь (на что не решился ГКЧП в Москве два года спустя) и продолжает платить за сохранение архаичной партийной власти, от которой можно ждать всего, чего угодно, в том числе и соседям Китая. В аграрной стране добиться высоких темпов роста и элементарно накормить вечно голодное население можно было, просто отказавшись от абсурдных коммун, «больших скачков» и других вывертов, когда еще не было физически уничтожено крестьянство, разрушена трудовая мораль, скособочена хозяйственная структура и т. д. Эту развилку СССР проскочил еще раньше — когда сломали нэп.

Повторю общеизвестное: Горбачев и его приверженцы, приступая к реформам, вовсе не собирались ломать систему. Вплоть до второй половины 1990 года они действовали более или менее последовательно, оступаясь, но все-таки продвигаясь вперед. Их вела сама жизнь, которая стала меняться под воздействием заданных импульсов. Но перед реформаторами открывались все новые горизонты проблем. «Горбачев напоминает мне человека, — говорил Франсуа Миттеран, — решившего закрасить грязное пятно на стене своего дома. Но, начав зачищать стену, увидел, что шатается один из кирпичей. Попробовав его заменить, он обрушил всю стену, а принявшись ее восстанавливать, обнаружил, что сгнил весь фундамент дома»[5]. То, что он вначале не отдавал себе отчет во всех последствиях своих действий, оказалось ко благу. Иначе он либо сам, возможно, остановился бы перед грандиозностью задачи, либо — что вероятнее — был бы остановлен доставшимися ему соратниками, когда они еще могли это сделать. Желание и умение получать непросеянную информацию и выслушивать оппонентов, интеллектуальная честность и приверженность гуманистическим ценностям вели Горбачева вперед. То, что такие качества воспитались и сохранились у человека, попавшего в интеллектуальную среду лишь в студенческие годы, а затем прошедшего все ступени партийно-комсомольской карьеры, в подавляющем большинстве случаев выковывавшей людей с совершенно иными свойствами, было поистине чудом. То, что почти необъятная власть досталась человеку, способному во имя осуществления своих идеалов, пусть не вполне соотнесенных с грубой действительностью, но отвечающих, по Канту, нравственному закону внутри нас, начать отказываться от этой власти, сознательно открывать дорогу в политику новым субъектам, — было прямым вызовом тривиальному видению закона вероятности. То, что из всех возможных в середине 1980-х годов вариантов развития осуществился именно этот, сродни выигрышу в лотерею.

Иное дело, что по мере того, как «перестроечные» процессы стали набирать обороты, ожидания и самого общества, и его интеллектуальной элиты, да и самих «прорабов перестройки», выплеснулись далеко за пределы возможного. Мало кто дал себе труд поразмышлять и тем более объяснить людям, где находятся эти пределы. Политическая мобилизация в поддержку «перестройки» требовала рисовать воздушные замки совсем неподалеку. В России имело место то, что было во всех обществах в начале и накануне глубоких преобразований: преувеличенные ожидания, а затем — возвращение «бумеранга обманутых надежд». Пространство возможного было предельно сужено историей страны, ориентацией горбачевского руководства, когда оно еще контролировало разворачивавшиеся процессы, на примирение нестыкуемых интересов (под флагом консолидации общества «от рабочего до министра»), а чуть позже — все более обострявшейся борьбой за власть, в которой средства стали отодвигать и заслонять цели.

Но беда была не только в том, что массы людей, втянутых в политику и политическим опытом не обладающих, получив неверные ориентации, торопились предъявить завышенные и нереальные требования. Сами лидеры «перестройки» не вполне отдавали себе отчет в том, что одни из прокламированных ими целей по объективным причинам недостижимы в обозначенные сроки, а иные — несовместимы друг с другом в складывавшихся обстоятельствах.

Так продолжение «перестройки», которая чем дальше, тем больше выводила на политическую арену конкурирующие силы, к 1991 году оказалось несовместимым с сохранением Союза ССР: слишком различны были составляющие «советского народа — новой исторической общности» и разновременны темпы демократических процессов в различных частях страны. Стремительное превращение республиканских, вчерашних коммунистических элит в националистические делало любые ненасильственные способы удержания республик в Союзе бесперспективными.

Горбачев доныне убежден в том, что если бы путчисты в августе 1991 года не сорвали подписание нового Союзного договора, если бы не решения, принятые в Беловежье, СССР удалось бы сохранить. Но сопоставительный анализ всех проектов этого договора, появлявшихся в 1990—1991 годах, приводит к непреложному заключению: под давлением республиканских баронов президент вынужден был сдавать одну позицию за другой. Договорная конструкция эволюционировала от федерации к конфедерации, а затем и к союзу государств с практически номинальной центральной властью. Даже если бы Союзный договор в августе или декабре 1991 года был подписан (заведомо не всеми республиками; некоторые же намеревались это сделать с оговорками), процесс распада при реально складывавшемся соотношении сил вряд ли удалось бы остановить. «Обновленный Союз» пошел бы по пути, который уже на наших глазах прошло СНГ: центру нечего было противопоставить эгоизму и своеволию элит, поднявшихся на волне местных национализмов.

Моему поколению трудно было примириться с крушением страны, в которой мы родились и прожили большую часть жизни. («Мой адрес — не дом и не улица…» — до сих пор бередит раны). Но пытаясь отстраненно смотреть на вещи, приходишь к заключению: при любом ходе событий ушли бы Балтия, Молдавия, как минимум две из трех закавказских республик, скорее всего ушла бы Украина… С кем осталась бы Россия? И как складывалась бы ситуация в общей стране, если бы свой вклад в ее политическую и социальную жизнь вносили общества, возглавляемые туркменбаши разного разлива (к которым наша власть проявляет столь несвойственную ей терпимость) и взрываемые экстремистскими фундаменталистами? Разве мало нам проблем Северного Кавказа?

Достигнутое

В массовом сознании отношение к «перестройке», мягко говоря, неоднозначно. По данным Левада-Центра, в январе 2005 года 48 процентов респондентов полагали, что лучше было бы, если бы все в стране оставалось как до начала «перестройки» и только 40 процентов не соглашались с этим утверждением[6]. Аналогичные цифры приводят и другие социологические службы. Говорят они, однако, не столько об историческом значении «перестройки», сколько о сегодняшнем состоянии умов. Самая возможность проведения такого рода опросов — один из результатов «перестройки», который, безусловно, следует занести в ее актив. Социологические замеры показывают характерную картину разорванного сознания в неустоявшемся, не оправившемся от потрясений обществе. Показательно, что число наших сограждан, ностальгирующих по прежним временам, увеличивалось в годы кризисных обострений. И еще более значимо, что важнейшие перемены, пришедшие с «перестройкой»: уход из Афганистана, окончание «холодной войны», свобода выезда за границу, ликвидация цензуры, альтернативные выборы и многое другое — поддерживает значительное, нередко подавляющее большинство опрошенных[7].

В научном сообществе оценка «перестройки» определяется общей концепцией и ценностными предпочтениями исследователя. Стороннику европейского пути развития России и приоритета прав человека спорить с убежденными приверженцами державной мощи и величия государства бессмысленно. Но жесткими критиками «перестройки» нередко выступают те, кто сначала приняли и поддержали реформы Горбачева, а затем, разочарованные, что развитие пошло «не туда», выставляют счет за несотворенное или сотворенное «не так» (счет во многом справедливый) и забывают или недооценивают то, что пришло с «перестройкой» в нашу жизнь. Речь идет о несомненных достижениях «перестройки».

Главное из них — в негативе: ликвидация идеократической системы «партия-государство», наиболее совершенной тоталитарной организации, которая привела к деградации общества и плотно перекрыла пути его приспособления к требованиям, которые диктует век. Военная диктатура — таков исторический опыт многих стран — выполнить такую работу не может или растягивает на долгие годы, когда сама вступает в процесс гниения. Такова была власть Франко, Пиночета, аргентинской хунты. «Перестройка», при всех ее известных издержках, явила уникальный вариант мирного — без гражданской войны, как это было в Югославии, и без кровавых репрессий — выхода из тоталитаризма.

Нерешительный и замедленный темп «перестроечных» экономических преобразований не раз подвергался справедливой критике. Но, во-первых, уже в те годы был положен конец бездумной растрате колоссальных ресурсов на армию, чудовищно разросшийся ВПК и поддержку режимов и движений, многие из которых имели вполне бандитский облик. А во-вторых, были заложены некоторые предпосылки для замены государственно-монополистической распределительной системы рынком, хотя бы и дефектным, олигополистическим в главных секторах хозяйства, но обладающим некоторыми потенциями развития. Не сразу, преодолевая серьезное сопротивление и собственные колебания, реформаторы подошли к признанию частной собственности и открыли каналы (правда, довольно узкие и кривые) для проявления индивидуальной и групповой экономической инициативы в обход громоздкой махины Госплана—Госснаба и чуть ли не сотни министерств и комитетов. Хотя и остановились перед ликвидацией этого паразитирующего нароста.

Открыв новые сферы экономической, социальной и гражданской активности, признав свободу въезда и выезда из страны, взломав партийно-кэгэбэшный механизм «подбора и расстановки кадров», «перестройка» проложила многообразные пути социальной и политической мобильности. Хотелось бы, чуть перефразируя известное высказывание Ленина, воскликнуть: в народе талантов непочатый край, их мял и душил советский социализм! Так оно могло показаться в первые годы «перестройки», когда Анатолий Стреляный и Марина Голдовская рассказали об этом на примере «архангельского мужика», продемонстрировавшего преимущества свободного труда над колхозно-совхозной системой. Жизнь оказалась сложнее: пионерское хозяйство стали душить, а авторы запомнившегося фильма оказались за границей. Нравственная коррозия и иждивенчески-клиентельные склонения, запечатленные еще писателями-«деревенщиками» в советское время, пришли и в город, деформировали все общество, в том числе и интеллигенцию.

Социальный резерв, из которого «перестройка» могла черпать необходимые для действительно прогрессивных преобразований кадры, оказался ограничен и во многих случаях ущербен. Негодными оказались не только бюрократы, пересаженные из второго и третьего в первый ряд, но и немало пришедших в политику и государственное управление квазиинтеллигентов — по Солженицыну, «образованцев». Все так, и несерьезно было бы закрывать глаза на разложение, проистекающее уже из самих процессов неправедного обогащения и демонстрации выплеснувшихся на обозрение (но отнюдь не тотчас появившихся) социальных контрастов. И все-таки социально-политическая среда, насаждавшая клиентелизм и конформизм, в которой воспитались несколько поколений советских людей, — худший, наиболее закрытый для развития вариант общественной организации. Новые, вступающие в жизнь поколения видят также иные образцы и пути, открывшиеся в годы «перестройки». Перед ними — пусть не беспредельная (таковой вообще не бывает), но все же несопоставимая с прошлым свобода выбора.

Свободу выбора «перестройка» — и в этом ее кардинальное отличие от китайского пути — распространила также на сферу политики. Здесь кипели едва ли не самые сильные страсти. Я хорошо помню, как вспыхнули было, а затем мгновенно угасли политические мечтания интеллигентского актива, как нарастала критика реформаторов в партийном руководстве за нерешительность и половинчатость. Не думаю, что эта критика, во всяком случае, в 1990-м и 1991 годах была вполне справедливой. Но сама возможность не санкционированных свыше политических действий была создана «перестройкой». Что бы там ни говорили радикалы, необходимо подчеркнуть, что переход от режима жесткой диктатуры через «плюрализм мнений» к политическому плюрализму произошел, во-первых, по воле Горбачева и его немногочисленных сторонников в партийном руководстве и экспертной обслуге, без серьезного давления извне или снизу. А во-вторых, со стремительной скоростью — всего за 3—3,5 года — была подорвана монополия партийной верхушки на управление страной и появились независимые от государства субъекты политического действия. На выборах 1989-го и 1990 годов администрация прибегала к различным ухищрениям. «Партийная сотня» депутатов была приведена в союзный парламент не вполне демократическим способом. (Правда, сформированная по личному выбору Горбачева, она оказалась не хуже «партийной тысячи» депутатов, избранных за пределами политических и культурных центров страны.) Но «перестройка» восстановила (хотя и не везде и не навсегда) ушедший из России после 1917 года институт свободных альтернативных выборов и открыла поле для политической самоорганизации граждан. Возобновление цивилизованных норм политической практики, некоторое приближение, хотя бы на время, к стандартам демократических стран — в несомненном активе «перестройки».

Если переход к политическим свободам оказался сравнительно кратковременным и обратимым, то прорыв к свободе духовной имел более глубокие последствия. Советское идеократическое государство в большей мере, чем иные тоталитарные и авторитарные структуры, преуспело в насаждении принудительного единомыслия, в отсечении десятков миллионов людей от современной философии и социологии, от мирового культурного потока. Исходили не только из охранительных соображений, хотя они доминировали. Пытались воспитывать художественные вкусы населения, навязывая ему эстетические представления малокультурных вождей и ограждая от «чуждых» влияний. «Перестройка» уже в 1987—1988 годах сломала эти барьеры. Была отменена официальная цензура, ликвидированы спецхраны и периодические проверки литературы на идеологическую стерильность в библиотеках, замолкли радиоглушилки. Всего лишь за 2—3 года невиданно расширилось легальное информационное поле, были введены в научный и общественно-политический оборот колоссальные пласты знаний о нашей стране и мире, развенчаны особо устойчивые и зловредные мифы. И хотя в этой области в последние годы также происходили попятные движения, попытки восстановить единомыслие под видом хоть изобретения пресловутой национальной идеи, хоть селекции учебной литературы в «инстанциях» и т. п., наталкивались на тот уровень, на который «перестройка» подняла познания и сознание если и не всего общества, всегда и везде предрасположенного к мифологии, то его активной и более просвещенной части.

Самые радикальные изменения произошли в сфере внешней политики и в международном положении страны. Государство отказалось, наконец, от мессианских претензий («коммунизм — светлое будущее человечества»), неподъемной имперской «ответственности», от интервенционистской «доктрины Брежнева» для стран Восточной Европы, от поддержки в «третьем мире» воинствующих режимов и подрывных террористических организаций. Наступила не «разрядка», опирающаяся на нерушимость границ, установленных по итогам Второй мировой войны, а действительное окончание «холодной войны», то и дело грозившей обернуться войной «горячей». Принципиально изменились отношения с демократическими странами Запада. Россия не стала органической частью сообщества демократических государств, но сделала во время «перестройки» и в последующие годы ряд знаменательных шагов в этом направлении. И даже реставрационный постъельцинский режим не может (или не хочет) отыграть их назад.

Несомненно, по каждой из перечисленных позиций можно указать на сопутствующие обстоятельства, вносившие далеко не позитивные изменения в жизнь общества. Единственное, что тут можно сказать: никогда и нигде ни один серьезный социальный и экономический поворот не был окрашен одним цветом. Одни отрицательные явления теоретически возможно было предотвратить или ограничить их действие, но другие могли приобрести еще больший размах. Однако позитив «перестройки» не просто перевешивает ее негатив. Он внес в нашу общественную жизнь принципиально новое качество, приблизил к стандартам демократических стран. Конечно, отрыв бросается в глаза, но не следует забывать, каким он был двадцать лет тому назад.

Критики «перестройки» обычно возлагают на нее ответственность за действительные деформации и испытания, которые вошли в жизнь нашего общества после ее окончания, рассуждая по известному стереотипу: post hoc, ergo propter hoc. Обвинения эти не всегда безосновательны: многие из последующих событий можно считать результатом непоследовательности, незавершенности «перестройки», ошибок и просчетов реформаторов — об этом речь пойдет дальше. Однако в суждениях тех, кто склонен воздать должное Горбачеву и его соратникам, нередко просматривается настойчивое и, на мой взгляд, исторически не обоснованное стремление представить дело так, что победа Ельцина оборвала «перестроечные» процессы. Конечно, в 1991 году политическая преемственность была нарушена, а в 1999-м — продемонстрирована вполне отчетливо. Режим «царя Бориса» был еще более противоречив, чем время «перестройки», а реставрационные тенденции с годами нарастали. Здесь не место подводить итоги этому периоду. Отмечу только, что при Ельцине на некоторых важных направлениях, в особенности в первые годы, имели место продвижение, реализация, закрепление того, что наметила, но не успела, не смогла дать «перестройка». Да и вообще «фактор Ельцина», при всей неоднозначности этой, безусловно, крупной фигуры, не следует демонизировать. Считать его деятельность в годы «перестройки» преимущественно деструктивной — значит выпячивать одну, все-таки не главную в то время сторону дела, смотреть на Ельцина 1980-х сквозь призму того, каким он стал к концу 1990-х годов. Неоценима его роль в преодолении реакционного путча, поражение которого вовсе не было предопределено. И даже в последние годы своего правления, которые трудно оценить позитивно, Ельцин не переступал некоторые запреты, которые были провозглашены «перестройкой» и которые оказались вовсе не табуированными для многих его соратников и преемников.

 

Упущенное

Счет «перестройке» за несотворенное ее лидерами или сотворенное худо предъявляется большой. В известной мере он обоснован, хотя добросовестные критики (речь не идет об апологетах «светлого прошлого») нередко не видят грань между возможным и невозможным. Нельзя забывать, что исторического опыта мирного выхода из коммунистического режима ни у кого не было. Политики действовали во многом импульсивно, сталкиваясь с неожиданно возникавшими проблемами и не всегда находя им адекватные решения. Целостную концепцию перемен, предупреждающую о рифах на их пути, не смогла предложить и интеллектуальная элита. И все же разговор о том, что было упущено в годы «перестройки», не беспредметен хотя бы для того, чтобы извлечь уроки на будущее.

Главные ошибки были допущены в социально-экономической сфере. Речь идет не столько о действиях (хотя опрометчивых решений тоже было немало, достаточно вспомнить антиалкогольную кампанию или закон о борьбе с «нетрудовыми доходами»), сколько о затянувшемся подходе к рыночной реформе. Дискутировали о том, как же все-таки преодолевать разверзшуюся пропасть — в один или несколько прыжков, — вместо того, чтобы строить мост. В общем, вектор движения был нащупан верный: от частных законов об индивидуальной трудовой деятельности, социалистическом предприятии и кооперации — к обсуждению планов всеобъемлющей экономической реформы. Но, во-первых, был непростительно потерян темп: реформаторы не поняли, что время работает против них… Разгоравшаяся дискуссия, возможно, и помогала преодолевать психологический барьер, но в разбалансированной экономике проводить широкую реформу с каждым годом становилось все труднее. Во-вторых, догматические представления о социализме помешали осуществить некоторые неотложные действия, амортизирующие небезболезненный переход к рынку. В частности, реализовать комплекс мер, предлагавшихся Н. Шмелевым еще в 1987 году[8]. В-третьих, как справедливо утверждает Т. Заславская, «реформаторы обязаны были следить за тем, как реагируют люди на изменения правил игры и что с ними происходит». Это обвинение чаще звучит в адрес команды Гайдара. Но нельзя отвлекаться от того, какую социально-экономическую ситуацию в стране застала эта команда, и снимать ответственность с тех, по чьей вине экономическая реформа пробуксовывала несколько лет, кто загубил рыночную программу «500 дней», проводил бессмысленные изъятия денежных купюр из оборота и т. д. Просчеты в экономической политике в значительной мере предопределили весь ход событий.

Один из парадоксов «перестройки» заключался в том, что главным инструментом преобразования тоталитарной системы стала ее основная несущая конструкция — партия. Другого у реформаторов поначалу не было — и использование отлаженных партийных структур для передачи и реализации поступавших сверху сигналов на первых порах давало некоторый эффект. Но нацеливать аппарат, приспособленный для консервации системы и изощренный в самых разнообразных формах самозащиты, для ее преобразования становилось все труднее по мере того, как все явственнее вырисовывались намерения реформаторов (в том числе для них самих) и перспективы процесса. Горбачев не мог не заметить механизм торможения. О нем с 1987 года стали много говорить и писать, хотя его адрес не был точно обозначен.

Сопротивление номенклатуры — аппаратных сил — попытались преодолеть, активизируя массы партийцев. Но воспроизвести китайский лозунг: «огонь по штабам!» Горбачев не хотел и не мог, а структуры партии и идеологически, и организационно не были приспособлены к необходимой перестройке. Можно только удивляться, как долго ему удавалось сохранять показную лояльность большинства партийных иерархов, удерживать, по собственному его выражению, на поводке «эту паршивую взбесившуюся собаку»[9]. Именно эта управляемость, возможно, удерживала его от разрыва с реваншистами. Тем более что некоторые ближайшие сотрудники предостерегали Горбачева: уйдете с поста генерального секретаря — через месяц вас сметут.

Сейчас уже кажется очевидным, что не пытаться повести за собой всю партию и не оставлять ее реваншистам (что он фактически и сделал, став президентом), ему следовало, а расколоть ее, поддержать создание горизонтальных партийных структур, открыто солидаризоваться с программой Демократической платформы в КПСС и таким образом выстроить пусть нечто временное в противовес ощетинившейся, по терминологии Дж. Оруэлла, «внутренней партии». И делать это надо было не позднее 1990 года. Часть 19-миллионной партии пошла бы за ним по убеждению, другая — из конформизма. Никто не может сказать, как велика была бы такая «партия перестройки», но она явно тогда выигрывала в активности и общественной поддержке у «вечно вчерашних».

Полбеды было в том, что они возобладали после создания КП РСФСР и XVIII съезда в официальных партийных инстанциях. Российские партийные органы, доставшиеся полозковцам, особым авторитетом не пользовались, а союзные ЦК и Политбюро были сформированы так, что оказались абсолютно недееспособны на крутом историческом вираже. Настоящая беда заключалась в том, что была упущена пусть и несколько проблематичная, но вовсе не исключенная тогда возможность, используя силы инерции, сформировать политическую базу «перестройки» в лице партии, которой досталось бы наследство в виде массы членов, сложившихся организаций, партийной инфраструктуры и т. д. В перспективе на этой основе могла бы возродиться массовая социал-демократическая партия, но и до того партия «горбачевцев» могла стать сильным инструментом в предстоявшей борьбе.

Несомненно, такой маневр был сопряжен с известным риском. Но только в этом — а не в призрачной консолидации — у группы партийных реформаторов был шанс на сохранение лидерства. Как ни искусственен был вариант разделения партии на две, предложенный Александром Яковлевым Горбачеву в 1985 году[10], но откладывать такой шаг в конце 1980-х годов было уже самоубийственно.

С конца 1990 года реваншисты стали откровенно готовить государственный переворот. В январе 1991-го они провели репетиции в Вильнюсе и Риге, в марте замахнулись на Москву, в апреле выступили с ультиматумом на пленуме ЦК, в июле затребовали чрезвычайные полномочия для правительства, где им уже принадлежали ключевые позиции. Поведение Горбачева в эти месяцы было странным. Оно не объяснено до сих пор. Не снимая вины с тогдашних демократов, которые повели борьбу не за, а против Горбачева, приходится признать, что его колебания подтолкнули демократические силы к ассоциации с новорусской бюрократией, сгруппировавшейся вокруг Ельцина. Прав А. Черняев: Горбачеву надо было в те тревожные дни «сделать то, что сделал Ельцин. И перестройка по-горбачевски была бы спасена». Вместо этого он «зубами вцепился в высший пост враждебной ему партии…»[11]

Необратимость преобразований в странах Восточной Европы в немалой степени была предопределена тем, что там с самого начала был обозначен политический, идейный, правовой разрыв с коммунистическим периодом истории. В СССР этого не произошло. Вообще-то залихватских обличений было более чем достаточно. Со временем, по мере того как обнажались противоречия, порожденные «перестройкой», разоблачения Сталина и сталинизма стали нередко вызывать обратную реакцию. Беда в том, что не было российского аналога Нюрнберга и того шока, который пережило германское общество. Повторить нечто подобное денацификации, которую осуществила в Германии власть союзников, у нас было нельзя. Выдвинутая крайними радикалами идея — осуществить люстрацию по тем или иным формальным основаниям — была непрактична и даже опасна.

Партийная номенклатура представляла собой раствор, перенасыщенный реваншистами, но из нее же вышли многие активные «перестройщики», и селекция, которая неизбежно сопровождалась бы разгулом страстей, принесла бы немало вреда. 70 лет коммунизма в СССР — это не 12 лет национал-социализма в Германии. КПСС вобрала, в том числе и выдвинув на руководящие должности, такую часть политического и культурного актива, которой нельзя было пренебречь. Но в той или иной форме признанный обществом суд над сталинизмом, над преступной организацией «партия-государство» должен был состояться. Это не было сделано даже после путча. «Битву за прошлое» российские демократы проиграли. Плоды этого мы пожинаем сегодня.

Горбачева не раз упрекали в том, что весной 1990 года всенародному избранию на пост президента (что, вероятно, тогда ему было гарантировано), он предпочел упрощенную процедуру выборов на Съезде. Я не думаю, что это была серьезная ошибка. Сменив действительно уязвимую позицию председателя Верховного Совета на значительно более прочную, Горбачев сделал сильный ход. Сместить его законным способом стало затруднительно. Всенародное же избрание мало что прибавило бы ему, учитывая наше российско-советское «уважение» к легитимности, не подкрепленной физической силой: ведь в развернувшейся политической борьбе и бесспорный ответ, который дал народ на референдуме о сохранении СССР, мало что значил. Все зависело от реального соотношения сил и напора оппозиции. И здесь, действительно, Горбачев допустил ошибки капитальные.

Перемещение центра тяжести власти в государственные структуры — к президенту и правительству вместе с исключением 6-й статьи из Конституции обесценивало захват руководящих партийных органов фундаменталистами. Формирование новых центров власти в решающей степени зависело от Горбачева. Съезд народных депутатов СССР, через который надо было проводить ключевые назначения, был управляем им, во всяком случае, не меньше, чем ЦК партии. Но президент, расставшись со значительной частью прежней, идейно близкой ему команды, собственными руками заполнил свой штаб неприятельскими лазутчиками, которые, освоившись с изменившейся ситуацией, начали плести нити заговора, ибо легальных возможностей сменить курс у них не было. Главные силы реставрации стали концентрироваться не в партийных, а в государственных и экономических структурах. В их руках оказались реальные рычаги власти в центре и во многих политически значимых регионах. Не прислушавшись к поступавшим к нему с разных сторон предупреждениям и покинув столицу накануне решительных событий — подписания Союзного договора и обговоренного с Ельциным и Назарбаевым изменения состава правительства, — Горбачев подверг смертельной опасности и продолжение демократических процессов, и собственную судьбу.

Двадцать лет спустя

Михаил Сергеевич любит приводить слова Чжоу Эньлая. Отвечая на вопрос об исторической роли Великой французской революции, китайский лидер сказал: рано, прошло еще слишком мало времени для такой оценки. Смысл очевиден: если для того, чтобы оценить последствия крупного исторического события, двести лет — не срок, то что же можно сказать о крутом повороте в русской истории сегодня, всего через двадцать лет? Чжоу, конечно, лукавил, уходя от ответа. Горбачев говорил почти всерьез, и отчасти он прав: время для всесторонней, исторически взвешенной оценки «перестройки» еще не пришло. Более того, каждое следующее поколение будет оценивать этот переломный период российской истории, исходя из реалий собственной жизни. И так будет до тех пор, пока утверждение преемственности или, наоборот, отторжение от того, что произошло в годы «перестройки», не утратит актуальность, не перестанет быть оружием в идеологической и политической борьбе. Для этого понадобятся если и не двести лет, то во всяком случае многие годы, потребные для завершения большого исторического цикла. Едва ли смысл и последствия своих революций французы осознавали спустя 20 лет после 1789 года, англичане — через такой же срок после 1640 года, немцы — после 1918-го, а советские люди — в 1937 году так, как ныне живущие в этих странах поколения.

Кажется очевидным, однако, что циклическое развитие «реформа — контрреформа» в России возобновилось. Время реформ не завершилось с окончанием «перестройки» в 1991 году. До 1993 года ход событий определяло противоборство различных, политически не вполне оформившихся, но более или менее равновесных сил, и вектор дальнейшего развития еще не выявился. Но и после того, как угроза национал-коммунистического реванша была отведена, консолидация нового режима еще в течение ряда лет оставляла пространство для продолжения реформаторских процессов, старт которым был дан во время «перестройки» и в первые постперестроечные годы.

В нашей памяти 1990-е годы отмечены немалым числом тягостных и горьких событий. Но, несмотря на то, что государство вновь заявляло свои претензии в тяжбе с обществом, а наиболее лакомые куски экономики становились добычей связанных с новой бюрократией олигархических групп, важнейшие достижения «перестройки» еще не были утрачены. Подчеркну: речь идет о том, что действительно пришло тогда в жизнь, пусть в крайне несовершенном виде, а не о замыслах реформаторов и мечтаниях интеллигентов.

В экономике определенное развитие получили рыночные институты. Раздача собственности производилась нечестно, но с оглядкой на действовавшее тогда законодательство. Происходили хотя и не равные для всех участников, но все-таки альтернативные и конкурентные выборы, на которых силы реальной, а не прикормленной оппозиции располагали некоторыми шансами. Дума еще не утратила черты парламентского учреждения. Прохождение законодательного процесса не было предопределено: между фракциями в Думе, между Думой, Советом Федерации и президентом возникали коллизии, в ходе которых осуществлялось согласование разных интересов. Наряду с превращением государственных каналов ТВ в инструмент власти действовали независимые СМИ, а особенно рептильные журналисты подвергались общественному остракизму. Не было государственной цензуры. Не было политических процессов, а управление судами и прокуратурой по телефону из высокой инстанции не осуществлялось так широко и бесстыдно. В целом можно было говорить о том, что тогда сталкивались противоположные тенденции в социально-экономическом и политическом развитии. Начиная примерно с 2000 года, одна из них сначала исподволь, а затем все более явно становилась доминирующей.

Российская демократия в очередной раз потерпела серьезное поражение. Политические достижения «перестройки» и последующего периода реформ стали исчезать одно за другим. Россию признали демократической страной и сделали полноправным членом лидирующей в мире «восьмерки» государств как раз тогда, когда начали небезуспешно восстанавливаться, хотя и в новом оформлении, несущие конструкции прежнего режима. Выборность властей вытесняется теперь уже и на законодательном уровне. Федерализм отступает под натиском унитарного государства. Судебная система «басманизируется» — одно за другим ее звенья переходят под контроль исполнительной власти. Передел собственности осуществляется с еще более грубыми нарушениями существующего закона, чем ее первоначальное приобретение. Во главе крупных компаний поставлены высшие чиновники государства. Через послушный парламент власть беспрепятственно проводит законы, ущемляющие конституционные права граждан в образовании, здравоохранении, в жилищной и других сферах жизни, которые касаются всех нас. Разгромлено независимое телевидение. Государство ведет наступление и на других участках информационного поля. Государственные органы бесцеремонно вторгаются в идеологическую, образовательную сферу. Уже не «безответственные» журналисты, а «либеральные» министры и царедворцы возвращают в общественное сознание столь полезный для нужд авторитарного управления «образ врага». Сомнительные игры ведутся с церковными иерархами. Это не конкордат по-итальянски, а усиливающаяся экспансия церковников в армию, школу, иные области общественной жизни, санкционированная высшей властью, которая рассчитывает обрести в том дополнительную легитимацию. Политика в России перестала быть публичной.

В борьбе против союзной власти, а после ее поражения — против национал-коммунистической оппозиции, шаг за шагом усиливавшей свое доминирование в российском парламенте, демократы отчаянно сражались за создание, а затем и укрепление президентской власти, вытеснение парламента, который является естественной площадкой для поиска компромисса, за утверждение моносубъектной политической системы. Дубиной референдумов, представлявших не что иное, как плебисциты о доверии харизматическому лидеру, крушили парламентскую оппозицию (которая во многом заслужила свою судьбу), а вместе с ней — слабые ростки парламентаризма на российской почве.

Если до завершения цикла в декабре 1993 года это еще могло находить оправдание в ожесточении борьбы и неясности ее исхода, то в последующий период, особенно с середины 1990-х, вывеска «курс реформ» прикрывала восстановление авторитарного режима. В начале цикла российские демократы более или менее единодушно поддержали президента Ельцина и сплотившиеся вокруг него группы бюрократии (хотя в этом союзе они никогда не занимали равноправного положения). На следующем этапе та часть демократов, которая стремилась во что бы то ни стало сохранить свои позиции во властных структурах, из эшелона поддержки новой власти превратилась в ее обоз.

В итоге процесс политической реставрации приобрел ускорение, и страна получила то, что сегодня имеет. Операция «наследник» и плебисцитарный характер выборов президента — института, в котором сосредоточена или на который замкнута практически вся власть в стране, — не оставляют сомнений в том, что вектор политического развития резко развернут по отношению к тому курсу, который 20 лет тому назад начал утверждаться в ходе «перестройки». Большая часть ее достижений на данном этапе — во всяком случае, в краткосрочной перспективе — оказалась обратимой. Характерно, что и сам ее юбилей нынешняя власть, вообще-то приверженная ритуалам и византийщине, обошла молчанием. В этом, может быть, наиболее наглядно проявилось отторжение нашей власти от реформаторов 1980-х годов.

Но в истории крупные, переломные события не проходят бесследно. В беспросветные, серые годы, когда, казалось, ничто не предвещало освобождения, мои венгерские друзья о своей растерзанной революции говорили: не зря был 1956 год. «Перестройка» сломала худшую, самую ригидную и устойчивую разновидность тоталитарного режима, открыла Россию миру и вывела в жизнь, если обратиться к образу Натана Эйдельмана, первое после большого перерыва «непоротое поколение». Никто не может сказать, прошли ли мы уже низшую точку нынешнего цикла, но когда маятник двинется в другую сторону, идеи «перестройки», ее опыт, положительный и отрицательный, будут востребованы. Осмысление ее уроков, их стыковка с проблемами современного развития только начинаются.


[1] См. В. Гроссман. Все течет. — «Октябрь». 1989. № 6. С. 97.

[2] См. Г. Ф. Гегель. Философия истории. — Г. Ф. Гегель. Соч. Т. 8. М.—Л., 1935. С. 18—19.

[3] См. Р. Люксембург. Социальная реформа или революция? СПб., 1907.

[4] См. например: В. Кувалдин. Три развилки горбачевской перестройки. — «Прорыв к свободе. О перестройке двадцать лет спустя». М., 2005. С. 91, 97.

[5] Цит. по: «Прорыв к свободе. О перестройке двадцать лет спустя». С. 284.

[6] Ю. Левада. Двадцать лет спустя: перестройка в общественном мнении и общественной жизни. Неюбилейные размышления. — «Вестник общественного мнения. Данные. Анализ. Дискуссии». 2005. № 2. С. 8.

[7] См. «Институт комплексных социальных исследований РАН. Перестройка глазами россиян: 20 лет спустя. Аналитический доклад». М., 2005. С. 15—23.

[8] Заметным событием в разворачивавшейся дискуссии стала публикация статьи Н. Шмелева «Авансы и долги» («Новый мир». 1987. № 6).

[9] А. Черняев. Шесть лет с Горбачевым. М., 1993. С. 356.

[10] См. А. Н. Яковлев. Омут памяти. М., 2000. С. 242—250, 292, 293.

[11] А. Черняев. Шесть лет с Горбачевым. С. 357.

Полит.Ру, 5 октября 2005 г.

обсудить статью на тематическом форуме

Cм. также:

Оригинал статьи

Виктор Шейнис

info@yabloko.ru

[Начальная страница] [Карта сервера/Поиск] [Новости] [Форумы] [Книга гостей] [Публикации] [Пресс-служба] [Персоналии] [Актуальные темы]